— Да у тебя, батюшка, лукошко-то больно велико, туда полезет ползакрома.
— Велико! Чай не я его делал. Ну, ещё немножко; ну, ещё лоточек; да не скупись же!
Мужик мнётся, а батюшка настаивает: «Насыпай N. N., насыпай! Пригодится и поп когда-нибудь. Сына-то, небось, женить будешь скоро!» Как мужичок ни бьётся, а батюшка, всё-таки, своего добьётся, — лукошко батюшки полно́. Иногда дело это велось у него ещё проще: мужичок мнётся, задевает по поллоточку, — батюшка выходит из терпения, и как бы шутя: «Эх ты, N. N. Ты не умеешь и насыпать! Ты вот как!» Возьмёт у него из рук лоток, да и насыпает полно лукошко.
Приспела свадьба, — тут мужичку, просто, в смерть: принеси и гуся, и каравай хлеба, и водки, и возок сенца привези, и сделай какую-нибудь услугу, вроде чистки двора, подводы в город и тому подобное. А деньги деньгами, — это, конечно, само собой. Назначит батюшка 10 рублей, а мужик даёт 3 рубля. И пойдёт торг, Боже мой, дня три ходит мужик вымаливать, и каждый раз должен принести что-нибудь. Мужик встанет на колени, — молчит, чуть не плачет; а батюшка сидит себе, и знать ничего не хочет: «Давай, что сказано, и баста!»
За пасхальные и праздничные молебны батюшка определил брать, положим, 20 копеек. Мужик даёт 15 копеек. Вынь да положь ещё 5 копеек! Иначе и служить не станет.
Я, однажды, спрашиваю его: «Зачем вы просите денег до совершения требы? Ведь это слишком неблаговидно!»
— Неблаговидного тут ровно нет ничего. Я беру за свой труд. Но наше, поповское, дело, — не купеческое. Там купил, не понравился товар и купец всегда согласится возвратить деньги и принят товар обратно. А мы: отслужим молебен; мужик не даст ничего или даст 2–3 копейки, что же тогда? Ведь молебна назад не возьмёшь. И ссорься с ним! У меня дело на честность — отдашь деньги, — я служу, не отдашь, — не буду. Ссоры у нас и быть не может, и не надует никто. А то вроде видите, что бывает: недавно меня просила барыня Ольга Фёдоровна З-н служить всенощную; после всенощной, я отслужил молебен с водоосвящением, потом молебен Ольге и наконец панихиду. После чего она и даёт мне два двугривенных. Я раскланялся, сказал, что, из уважения к ней, служил ей даром и положил на стол перед ней её двугривенные. А она... хоть бы моргнула. Вот за этим-то я и беру за всё вперёд.
В доме экономия была во всём страшная; для кухни он выдавал всё сам, или, по крайней мере, всё показывалось ему, что бралось из амбаров или погребов. Выдаст, например, муки, уровняет в ларе или закроме дощечкой и наложит ладонь. Приходит выдавать в следующий день, видит, что отпечаток ладони его, — и выдаст. Ел он Бог весть что! Что погнило и попрело — ел он; всё же хорошее продавалось.
В доме у него было очень чисто; и сам он и семейные его одевались, тоже, очень чисто, хотя всё из самого дешёвенького. Читал очень много и сам выписывал одну газету местную, одну Петербургскую, два журнала духовных и три сельских. Хлеба засевал очень помногу и на всех работах неотлучно от зари до зари. В поле и на гумне он постоянно ходил, сидел, смотрел за работой и, в то же время, читал. Дети все воспитывались хорошо.
И я хорошо знаю, что деньги у него были.
В Самарской губернии был, и, кажется, жив и до сего дня, некто отец Онисим. В то время, когда населялся заволжский край, он из дьячков поступил в одно из отдалённых, новостроившихся сёл во священники. Человек он был малограмотный, но практичный в высшей степени. Земли свободной, казённой было множество, земля плодородная, отдавалась в аренду по 10 копеек за десятину, — и отец Онисим принялся за пшеницу. Вскоре он расширил свои посевы до 100 сошельников (400 десятин). Прихожане его, народ, собранный из разных внутренних губерний, народ вначале был бедный. Отец Онисим устроил две ветряные мельницы, поставил кузницы и открыл торговлю всем, что нужно крестьянину. Там были: сита, корыта, лопаты, топоры, дёготь, словом всё, до последней мелочи, и сделался настоящим торгашом-кулаком. Благочинный был у него некто, здравствующий и теперь, Н. Ф. П., человек очень ловкий. Я обоих знал их, как нельзя лучше. Как только, бывало, Онисим сотворит какую-нибудь плутню и хапнет, — благочинный и тут, как из земли выскочит, накроет Онисима, не даст и денег припрятать. Онисим был кулак, но трус, а благочинный делец. Хапнет Онисим, а благочинный и на двор. И Онисиму приходится и хапчину отдать, да и своих добавить малую толику. Однажды, случилось благочинному у Онисима ночевать. Ночью стучатся в окно к Онисиму: «Батюшка! Встань, ветерок потянул, смели мешочек!» Благочинный: «Ч-т-о? Смо-ло-ть? О-ни-сим? Да разве ты мельник? Я думал, что я приехал к священнику, а выходит, что к мельнику. Дьякон! (благочинный ездил всегда со своим дьяконом). Встань и сейчас запечатай мельницу». У дьякона кусок тесьмы был привезён из дому. Сейчас пошёл, опутал крылья у мельницы тесьмой и припечатал к столбу. По утру, Онисим дал его высокопреподобию сотнягу, да дьякону на кафтанишко, — и мельница завертелась опять.
Церкви в селе у Онисима не было долго. Как только, бывало, зайдёт с Онисимом речь о благочинном, Онисим крякнет: «Да я две церкви выстроил бы, сколько я передавал благочинному».
В селе Б. Б-це был волостным головой некто Иван Андреевич, мужик очень умный, засевавший пшеницы по нескольку сот десятин, с купеческим капиталом и, вдобавок, богачей-мужиков обиравший беспощадно. Однажды, жена его Мавра Алексеева приехала к обедне и, как-то, с ней в церковь вбежала её собачонка. Чутьё у благочинного было необыкновенное: сейчас учуял он, откуда пахнет деньгами. Он прискакал на другой же день и запечатал церковь. И... Иван Андреевич сотню оттащил ему.
Это было в 1840-х годах. В то время, в этом селении, церковь была ещё одна, деревянная, внутри оклеенная холстом и, конечно, окрашена. Как-то, однажды, и отклеись лоскуток холста вверху на четверть. Благочинный сейчас в Г-цу и запечатал церковь. Прихожане этого огромного селения в то время были богачи, большинство из них посевы свои считали сотнями десятин, поэтому собрать какую-нибудь сотню рублей им не стоило ничего и, действительно, пока благочинный у священника закусывал, прихожане собрали и поднесли ему 100 рублей и двери церкви отворились.
Когда приезжал он в какое-нибудь село, то у тарантаса его стояли, по-очерёдно, и день и ночь дьячок с пономарём, как бы для охранения деловых бумаг и казённых денег. Ездил он всегда пятериком.
Некто о. Сердобов, тоже благочинный, также хорошо знал в котором омуте лучше ловится рыба, и спуску никому не давал. Но главная профессия его была перекупка хлеба, — проса и пшеницы. Село, где он жил, было недалеко от Волги и он целые беляны грузил своим хлебом и отправлял в Астрахань. (Пароходов, в то время, ещё не было, а беляна то же, что баржа, только более грубой работы.)
Заволжские крестьяне, в начале заселения этого края, жили необыкновенно богато; очень богато жило и духовенство. Но, не смотря на это, оно выказывало необыкновенную способность на изобретение способов обогащения. Бывший, в 1830-х и в начале 1840-х годов, священником в с. Пестравке, Самарской губернии, и благочинным, Хрисанф Яковлевич Рождественский, переведённый потом в г. Новоузенск протоиереем, говорил мне однажды, когда я сам уже был благочинным: «Эх-хе-хе! что Новоузенск? Деревня: то ли дело Пестравка! Я там собирал даже брагой (домашнее пиво). Перед масленицей велишь работникам поставить на двое саней по бочке, да пойдёшь по дворам собирать брагой. Выходит кто-нибудь из хозяев: «Эх, батюшка, уж какая брага, что твой мёд!» — «Ну, лей сюда». Другой хозяин говорит: «Не удалась, батюшка, наша бражка, плоха вышла». — «Эту лей сюда». И таким образом наберу две сорокоуши браги».
— Куда же вы девали её?
— А вот куда: приходит масляница, почти все, и мужики и женщины, перед постом, идут ко мне прощаться6 Мужики идут ко мне, а жёны их к моей жене на кухню. Мужик несёт мешок пшеницы, или тушку баранины, а бабы — колотого гуся, индейку или полтушки баранины. Этой-то брагой мы и угощаем их. И мужики и бабы так уж и знают, что они будут пить у нас свою брагу. Дело тут не в браге, а в том, что их угощают батюшка с матушкой.
— Сколько же давал вам доходу этот фокус?
6
В этом селе я бывал много раз. Очень богатое, в то время, село и, вероятно, около 3000 жителей мужеского пола.