Из пономарей дед мой поступил во дьяконы, в то же село, потом, по смерти отца, во священники и был 16 лет благочинным. Я помню его, когда он был уже благочинным. Он был очень любознателен, много читал, по тому времени, не пьющий и в высшей степени аккуратный старичок. Домик его был простая крестьянская изба, с лавками и полатями, но всё в ней было необыкновенно чисто. Вообще же это была выдающаяся личность своею скромностью, солидностью и любовью к чтению. А как у местного помещика богача, аристократа, нельзя было найти никаких книг, то дед мой много покупал их сам и всё, что можно было достать, брал у соседей-священников. Он лично сам работал до глубокой старости, бывши даже благочинным. Батюшка мой обучался уже в семинарии; хлебопашеством хотя и занимался, но сам лично уже не работал. Выпрашивать, притеснять прихожан он не мог, по его крайне кроткому характеру, как и дед мой, и потому жил в страшной бедности. Я же не нашёл для себя возможным работать и наёмным трудом. Взгляд мой на общество совсем не тот, какой имели мои дед и отец; взгляд самого общества на духовенство изменился, может быть, ещё более. Теперь не то воспитание, не та обстановка, не те потребности, — не та жизнь, что была при моих родителях. Даже у меня самого не та жизнь и потребности теперь, что были в начале моего поступления во священники. Время идёт, изменилось всё. Но средства к нашему существованию остались те же, что были 50, 100, 150 лет назад. Естественно, что такая жизнь бросается в глаза обществу и тяжела для самого духовенства. Мы уже воспитаны так и живём при такой обстановке, что ни я, ни мои сверстники, а тем более младшие нас, не можем уже лично заниматься хлебопашеством, т. е. сами лично пахать, косить и пр. и этим трудом приобретать себе содержание. Я, например, во весь свой век, не брал в руки ни сохи, ни косы, ни цепа. Следовательно, поступивши в приход, мы неминуемо должны лечь на него всей своей тяжестью, — нам от приходов нужно не подспорье к своему хозяйству, как это было нужно нашим предкам, а всё полное содержание. В добавок к этому, время увеличило потребности духовенства, а тем более потребности наших детей. Изменился в образе жизни и самый народ: нет уже той простоты жизни и нравов, как было прежде, — нет в нашем крае ни лаптей, ни онуч, ни синих самотканных кафтанов, ни посконных набойчатых рубах; но, напротив, видеть на девушке драповый кафтан, в 4–5 рублей полусапожки, — дело обыкновенное; самовары имеются уже очень во многих домах; а между тем земля дорога́, других средств, кроме земледелия, нет, — недостаток во всём. Следовательно, содержать нас нашим прихожанам несравненно тяжелее, чем это было для их предков. Чтобы удовлетворить своим самым необходимым потребностям жизни, мы должны, как нищие, таскаться по дворам и выпрашивать лотки хлеба и вымогать плату за требоисправления, — непременно; со стороны же крестьян неизбежно отстаиванье всеми силами трудовой своей копейки. Обоюдное неудовольствие есть прямое следствие такого положения. Больно сердцу каждого священника такое положение!...
Мы могли бы усыплять свою совесть тем, что нам не дано других средств к жизни, кроме нищенства и платы за требоисправления. Но каково нищенствовать, и чем же виноват прихожанин?
Мы могли бы усыплять свою совесть тем, что мы удовлетворяем духовным нуждам прихожан, существуем именно для прихожан, следовательно и должны жить на их средства, — жить на счёт тех, для кого мы существуем? Но плата за каждый шаг охлаждает религиозное чувство прихожан и умаляет значение великого дела. Какие же мы пастыри после этого?!
Мы могли бы усыплять свою совесть тем, что мы берём не за таинства и молитвословия, а за труд, за запись? Но какое название поводу к неприятным столкновениям ни давайте, всё-таки эти столкновения и есть и будут, — неизбежно.
Мы могли бы усыплять свою совесть тем, что прихожане привыкли к нашим поборам и на припрашиванья и даже вымогательства наши, в большинстве случаев, относятся не особенно строго и смотрят на это, как на дело уже обыкновенное? Но это значит, что мы потеряли в их глазах должное своё значение, — на нас смотрят, как на подёнщика, с которым нужно торговаться. Русский народ привык к тому, что с ним торгуются при требоисправлениях; но, однако ж, мне хорошо известно, какая огромная разница в отношениях прихожан к тем священникам, которые вымогают, и к тем, которые довольствуются тем, что дают им, — разница огромная!
Наконец, мы могли бы усыпить свою совесть тем, что за совершение своих религиозных обрядов берут служители всех других вероисповеданий. Но, в таком случае, нам и хотелось бы сказать: «Оставим же мертвых погребсти своя мертвецы!» Если все берут, так и пусть их берут; но нам, имеющим счастье быть православными хотелось бы поддержать честь православия, дабы инославные, видя нашу взаимную любовь пастырей с пасомыми, прославили Отца нашего, Иже есть на небесех.
Если ж нам суждено жить на счёт наших приходов, и нет другого исхода к нашему существованию, то неужели мы не стоим того, чтоб сравнять нас с ксендзами, пасторами, муллами? В русском царстве с избытком обеспечена жизнь римско-католических ксендзов, евангелических пасторов и татарских мулл; православный же русский священник брошен на произвол судьбы, беден, унижен, обеславлен. И ксендз, и пастор, и мулла (их в нашей губернии много) берут с прихожан своих несравненно больше, чем русский священник; но берут без унижения и собственного их достоинства и достоинства их вероисповеданий. Не было примера, чтобы ксендз, пастор и мулла ходили по приходам с мешком и лукошком в руках и выпрашивали себе пропитание; для нас же это дело неизбежное. Русский крестьянин, в большинстве, беден, подаёт нам по-малу, — и мы вынуждены собирать по приходу не один раз; за требы платит 2–3 копейки, — и нужда заставляет нас припрашивать, торговаться. От этого нас, даже печатно, клеймят и жадными, и невеждами. И жадных, и невежд во всех сословиях много, и несравненно больше, чем в нашем ; но общество всегда к людям бедным и зависимым от него относится несравненно строже и, вследствие права сильного, про нас пишут, что мы «и тупы, и глупы, и даже безнравственны».
Но наша песня пропета, а дети наши?... Они обречены быть подёнщиками, пролетариями. В училищах наших сокращены ученические штаты, в высшие же заведения путь закрыт им совсем. Мужик, мещанин, немец-колонист, татарин, жид могут поступить в университет; сын же православного русского священника, если с младенчества не отрёкся от духовного учебного заведения, — семинарии, — не имеет права. Без образования, без состояния, без земли он обречён на вечную гибель. Чтобы вполне понять это, нужно быть русским священником и отцом, как я!...
Что же такое, после этого, русский православный священник?!
Продолжу мою биографию, и она будет ответом.
XVII.
Давая мне место, по окончании курса, в селе Е. преосвященный сказал мне: «Я даю тебе место в Е., но я не забуду тебя». Действительно, чрез девять месяцев я был переведён в Мариинскую колонию питомцев Московского Воспитательного дома. Здесь все крестьяне имели казённые дома, имелось своё особое управление, и порядки, во многом, были аракчеевские. Косят, например, крестьяне всякий себе сена, но стога должны ставить в одну линию. По окончании покосов, дают знать управляющему, тот приезжает и видит, что несколько стогов выдались на аршин, или около этого, из линии. Сейчас хозяину порку, а стога велит переставить на своё место, — в линию. После осмотра и порки, хозяева могли возить сено на свои гумна. Но на гумнах линии соблюдались ещё строже. Точно также, в одну линию, на всех гумнах, должны быть поставлены все копны и клади хлеба. Ток (расчищенное место, где молотят хлеб) должен быть одной меры в одинаковом расстоянии от хлеба и в одной и той же стороне от него. Если, хотя на аршин не так, — лупка. Поэтому вы с конца деревни могли определить сколько имеется у крестьян ржи, сколько пшеницы, проса и пр., потому что каждому сорту хлеба была своя линия и в каждой клади известное число снопов. Непременно раз в неделю приходил к хозяйке дома брант-мейстер-солдат, и палкою шнырял в дымовой трубе. Если, хоть чуточку, сыпалась сажа, то часто эту палку он ломал о хозяйку дома.