Выбрать главу

При въезде моём в новый приход, меня обрадовала хорошая, правильная постройка крестьянских домов, хорошие дома чиновников и управляющего и, в особенности, прекрасная и огромная церковь. Но, вместе с тем, я увидел на площади, около церкви, человек 10 мужиков с тачками, лопатами и мётлами в руках и с огромными, толстыми деревянными колодками на ногах и железными ошейниками, «рогатками». «Рогатка», как звали этот ошейник, была большое, толстое, железное кольцо, с шалнером в середине и с висящим замком напереди, обтянутое толстым сукном. От кольца шли во все стороны восемь зубьев в полвершка толщины и в четверть длины. Рабочие, — это были провинившиеся крестьяне, мои настоящие прихожане, пред управляющим. После я узнал, что в таком положении некоторые бывали дня по два и по три, а некоторые и по нескольку недель. С «рогаткой» на шее спать, обыкновенным порядком, не было возможности, поэтому наказуемые, ложась спать, прилаживали себе под голову или ведро, или толстое полено. Более провинившихся сажали в «тру́бной», — пожарном сарае, — верхом на ступицу колеса пожарной телеги, ноги под ступицей сковывались, а шея с «рогаткой» привязывалась к ободу колеса. В таком положении виновные просиживали по нескольку суток. Несчастный должен был так сидеть и день и ночь, в таком положении он должен был есть и в таком же спать. Его отковывали только по неотложной нужде. Сидит — сидит иной несчастный, да вдруг, иногда, и хлопнется, — и повиснет на своей рогатке. Сторож бывал тут неотлучно. Сейчас отвяжет, спрыснет, обольёт холодной водой, даст отдохнуть, — и опять на колесо. Так наказывались «товарищи» хозяев и «малолетки», — мальчики лет от 10, преимущественно за непослушание и грубость своим пьяницам хозяевам. За воровство, хотя бы курицы, управляющие, особенно Хрущёв, наказывали так: он велит собрать в селе, поголовно, весь народ и при всех задаст 100 розг самых горячих. Из села он повезёт виновного в ближайшую деревню и там, тоже при всем народе, задаст 100. Из этой поедет в другую, третью, четвёртую. А так как питомское поселение состоит из села и четырёх деревень, то каждый вор получал 500 розг самых беспощадных. После этого виновному надевали «рогатку» и отпускали домой. Там он носил её столько недель, сколько назначал управляющий. Сёк всегда один, некто солдат Григорьев, брант-мейстер с. Николаевского. А так как «товарищей» и «малолетков» секли беспрестанно, и секли жестоко, то у Григорьева развилась страсть сечь до безумия. Сёк он всегда из всех сил. Но когда ему долго не приводилось никого сечь, то он бесился, бросал свою шапку вверх и на лету подхватывал её розгою. Сынишку своего, мальчишку лет 15-ти, за каждую малость он сёк чуть не до смерти. Григорьев из Москвы был взят питомцами в Смоленскую губернию; оттуда вместе с ними переведён в Саратовскую и при мне жил ещё лет 10. Обязанностью его было, во всё это долгое время, смотреть за пожарными инструментами, чистотою питомских домов и сечь.

Приход мой я описывал. Это мои статьи, под заглавием: «Питомцы Московского Воспитательного Дома», помещённые в «Русской Старине» изд. 1879 г. Но для более полного описания его я не имел тогда свободного времени, и потому опущено тогда мною очень многое. Описывать же его теперь, — нейдёт к моей программе, и я, пользуясь случаем, вношу только несколько строк, как первое впечатление при въезде в новый приход.

В новом приходе я имел поместительный для себя казённый дом, с казённым отоплением и водою. Здесь было несколько чиновников, доктор, фельдшер, аптека, порядочная казённая библиотека, сельскохозяйственное учебное заведение, — ферма, приходская школа, хороший хор певчих. Прихожане-питомцы были народ состоятельный и в высшей степени простой и добрый, хотя и любили всегда выпить. Обучение в школе было обязательное, точно также были обязательно и говенье в великий пост. Я занял должность законоучителя в учебной ферме и должность учителя и законоучителя в приходской школе. Здесь я ожил: у меня были и общество, и книги, и дело, и покойная квартира. Я считал своё место лучше всех мест губернского нашего города. Оно действительно таким и было.

Первою же весною к нам приехал преосвященный Афанасий (Дроздов) и остановился в доме управляющего Ремлингена. Ремлинген был истый остзейский немец, — высокий, дебелый и гордый господин. В это время к нему, как нарочито, наехало много гостей-немцев. Преосвященный приехал в сопровождении ректора семинарии, архимандрита Спиридона и градского благочинного, протоиерея Гавриила Чернышевского. К нам же вызвано было духовенство села Идолги и Сленцевки. Мы представились преосвященному. Преосвященный сидел в гостиной на диване, в стороне сидели архимандрит и протоиерей, вдоль же всех стен — немцы. Мы вошли, поклонились в ноги, приняли благословение, опять поклонились и встали к двери. Преосвященный, по одиночке, стал всех экзаменовать. Он спрашивал, большей частью, по катехизису о таинствах и заставлял петь по октоиху. Изо всех он не спросил опять только меня. Дураков наполучали все от щедрот владыки, — без числа. Слово «дурак» у него было, как поговорка, его нельзя было считать и бранью; оно говорилось у него так себе, мимолётно, незаметно и для него самого. Каждый экзаменуемый подходил к столу, кланялся в ноги, отвечал, опять кланялся и отходил в сторону. Над ректором Спиридоном он прямо издевался. Он отдал ему проверить наши церковные приходо-расходные книги. Спиридон же их с роду и не видывал. Спросивши человека два-три из нас, преосвященный обращается к ректору: «Ну, что, верно?» Тот замялся. Преосвященный захохотал: «А понимаешь ты сам-то, в чём может быть неверность?» Тот покраснел, — и ни слова. Преосвященный спросил ещё человека два, потом: «Ректор! Спроси его о чём-нибудь», указывая на дьякона. Спиридон опять замялся. — «Скажи мне о благодати!» Преосвященный: «Ха, ха, ха! О благодати! А ты спроси, знает ли он 10 заповедей!»

Протоиерей Чернышевский нашёл, что одна статья метрик у благочинного написана не по форме. И Боже мой, что тут было!... И дурак, и скотина, словом, преосвященный вышел из себя. Изо всех только с одним мной он обошёлся необыкновенно ласково: он спросил меня, доволен ли я новым приходом, как живу, что делаю и сказал: «Я не забуду тебя». Действительно не забыл: тотчас по приезде преподал мне архипастырское благословение, а чрез полтора года дал мне должность благочинного. Преосвященный отпустил нас, мы поклонились и ушли. Такой порядок поклонов был у нас везде.

По отъезде преосвященного, Ремлинген прислал за мной и говорит, что преосвященный очень доволен мной, что спрашивал его обо мне, и что он — Ремлинген, — со своей стороны, похвалил меня. Но за то другие немцы, его гости, с которыми я был уже хорошо знаком, задали мне: одни представляли, как дьячки и дьякона пели, другие, — как мы кланялись, третьи, — как мы ползли на четвереньках чрез все комнаты; один сел на диван и представлял преосвященного, другой — дьячка. На наш счёт потешались все, и на все лады. Как ни были неприятны мне эти дружеские шутки, но я, по неволе, должен был терпеть и отшучиваться, потому что я знал хорошо, что пожалуйся на меня Ремлинген, — и я опять в своей богохранимой Е.

Жить в этом приходе можно было без горя; но злоупотребления властью управляющего, безалаберщина в управлении и жестокость возмущали душу. Едешь, бывало, в деревню к больному, сидишь — молчишь, а кучер-мужик и поёт тебе всю дорогу, и взад и вперёд, про свои порядки, — что управляющий двойные берёт подати, заставляет на себя работать, безвинно сечёт и т. под. Идёшь по улице или в церковь, а тебя останавливает мужик или мальчик с рогаткой или колодкой, плачет, показывает, как натёрла ему шею рогатка или ногу колодка, и просит заступничества. В чужое дело я никогда не вступался, но иногда пойдёшь к управляющему посидеть вечерком и, в разговоре, слегка скажешь, как трудны эти рогатки и колодки, что они до мяса протирают кожу. Но он: «Русский мужик, — как бык. С ним можно обращаться только так. Натёр шею, ногу, — ну, что ж? Натрёт бык ярмом шею, — поболит да заживёт. Вы ещё молоды, мужика не знаете, вот и жалеете».