Когда герцогство Курляндское было упразднено и Паппенгут дошел до отчаянного положения, в котором он покушался даже на жизнь свою, верная жена успокоила его и показала ему сотни три или четыре червонцев в то время, когда в течение нескольких месяцев был в доме едва кусок хлеба. По уговору, каждый раз, когда муж выигрывал, он отдавал жене сколько-то процентов на ее карманные расходы, а она вшивала эти червонцы в ватный капот с намерением не трогать их до той минуты, когда придется выбирать одно из двух: распороть себе горло или распороть капот; когда муж ее решился было на первое, она приступила к последнему.
Дед мой расплатился с кредиторами, отправился в Петербург, определился в морской госпиталь медиком и поселился в одном из тех деревянных домиков, в которых на Выборгской стороне тогда патриархально жили врачи — благодаря хозяйственному устройству этих скромных жилищ. Бабушка устроила понемногу из огорода кое-какой сад; двор был просторный, принадлежал одному жильцу и давал ему средство держать свою корову, своих кур и гусей и прокармливать семейство здоровее и честнее, чем в нынешних казарменных каменных палатах, где казенные деньги и казенные нравы перепутываются с благоприобретенным достоянием и с живою теплотою семейного быта, — не в пользу последнего, разумеется.
До кончины отца моего были уже пристроены: старший брат мой — во втором кадетском корпусе, я — в гимназии, пенсионером Академии наук. По смерти отца матушка осталась еще, кроме нас двоих, с пятерыми непристроенными детьми — двумя мальчиками и тремя девочками, в возрасте от 9 до 3 лет. Похоронив мужа и расплатившись с долгами, она осталась при 30 рублях. Пенсионного устава еще не было. Президент Академии наук, Уваров, назначил вдове шестинедельный срок для очищения казенной квартиры, прибавив свою любимую фразу: «Ни 24 часа долее» — и приказав немедленно прекратить отпуск казенного топлива, а это было в январе. Уваров, grand seigneur, большой вельможа, особенное имел внимание к дровам.
Много лет позже Пушкин написал стихи по случаю тяжкой болезни графа Шереметева, которого ближайшею наследницею считалась тогда жена Уварова; в этом послании к Лукуллу (Шереметеву) знаменитый поэт описывал радость наследника при известии, что граф безнадежен, и обеты, даваемые им при этом случае, между которыми:
Рассказывали, будто Уваров жаловался на Пушкина графу Бенкендорфу, шефу жандармов, будто граф позвал Пушкина и выговаривал ему за пасквиль на Уварова и будто Пушкин отвечал: «Этот пасквиль написан не на Уварова, а на вас». — «На меня?! Не может быть; там нет ничего похожего на меня!» — «Чем же я виноват, что граф Уваров нашел сам сходство с собою в герое моего пасквиля». Se non è vero, è ben trovato! — Если неправда, все равно хорошо сказано!
Срок, данный Уваровым на выезд из квартиры, истекал в феврале, среди зимнего холода, а у моей трехлетней сестры была корь. Матушке предлагали исходатайствовать отсрочку, но она, непреклонно гордого характера и полная веры в Божий промысел, решилась очистить квартиру в срок — и вышла из нее, как Эней из стен разрушенной Трои. Купила лубочные салазочки, в каких развозили тогда охтянки молоко, укутала в них пятилетнюю девочку, сама взяла на руки больную трехлетнюю малютку, девушка повезла салазочки и повела за руку девятилетнюю старшую девочку, крепостной лакей повел за руки восьми- и семилетних мальчиков, и так семейство отправилось пешком с Васильевского острова на Выборгскую сторону к родителям несчастной вдовы.
В таких обстоятельствах прошло мое младенчество; чем слабее рассуждения этого возраста, тем глубже его впечатления; они не исследуются рассудком, не приводятся в систему; они только чувствуются, и когда чувство кажется уже прошлым и забытым, его печать остается на сердце навсегда, хотя и выражается наружу как видоизменение из того же корня. Вся моя натура покрылась меланхолическим оттенком и какой-то ленивой мечтательностью, но вместе с тем жизненные катастрофы вложили в меня веру в Провидение и укрепили мои внутренние силы на борьбу с превратностями.
Такие катастрофы еще до кончины отца поражали свежее мое воображение. Графиня Мусина-Пушкина, родная тетка князя А. С. Меншикова и жена того Пушкина, с которым был отец мой воспитан, любила моего отца как спутника ее молодости, как красивого кавалера и как ветреника — и сохранила чувство привязанности к нему до самой смерти; она любила и моего старшего брата за то, что он похож был на отца. Она говорила мне уже по смерти отца моего: «Раз только он обидел меня; я сделала ему сюрприз, сшила ему наволочки, — но вообрази, мой милый, мое удивление, когда на горничной, одевавшей меня, я увидела кружева от наволочек; фу, какой ужас!»