Что значит это смирное сиденье или лежанье в переводе на язык ощущений, понятный каждому, можно уразуметь из всем доступного опыта. Каждому приходилось сидеть несколько секунд неподвижно пред фотографическим аппаратом. Пусть-ка он попробует, принявши такую позу, сохранить ее неизменно в течение целого часа. Организм молодой и деятельный имеет такую же настоятельную потребность в осуществлении всевозможных двигательных актов, какую имеет он и в пище. Обреченный на полную неподвижность и бездеятельность, он испытывает такие же серьезные страдания, как и тогда, когда его принуждают к непосильной деятельности. Напомню кстати, что пение, шум, стук, разговоры -- целый ряд двигательных процессов строго запрещался инструкцией.
Жизненная энергия, не находя целесообразного исхода, вся уходит на поддержание себя в хроническом состоянии самоограничения. Вследствие этого вся жизнь превращалась в непрерывное, но длительное самоумерщвление.
VI.
Размеры здания, куда меня поместили (это был, конечно, наш знаменитый "Сарай"), и количества камер в нем я не мог определить сразу. Но подозревал, что кроме меня да Лукашевича, шаги которого я слышал в соседнем No 9, должны быть еще товарищи. Однако, как ни старался я уловить звуки, указывающие на их присутствие, мне не удавалось это. Толстая, обитая железом дверь захлопывалась плотно, как пробка, массивные стены, должно быть в 11/2 арш. толщиной, были непроницаемы для звуков. К тому же ориентироваться во всяком новом помещении подобного рода крайне трудно. Поэтому мне не удалось открыть здесь следов пребывания еще хоть одной души, и я остановился на мысли, что мы с Лукашевичем здесь только одни.
Уже много лет спустя от дежурных мы узнали, что наши товарищи, приговоренные к казни, сидели здесь 3 дня вместе с нами и что они были казнены и, значит, выведены из камер на двор в 2 часа ночи 8 мая, когда мы крепко спали сном невинных младенцев, которых не могут тревожить никакие житейские заботы.
Двор, на котором их казнили, примыкал вплотную к зданию нашей тюрьмы, но окна наших камер выходили в противоположную от него сторону, а между камерами и этим двором шел довольно широкий коридор. При таком расположении все подготовительные к казни работы на нем не были для нас слышны.
Должно быть, на другой день после казни дверь моей камеры отворилась в 10 часов, и Соколов лаконически произнес:
-- На прогулку.
Я молча взял блинообразную фуражку без козырька из серого арестантского сукна с крестом из черных полос наверху и вышел из камеры. Впереди шел Соколов, за ним унтер, далее я, а за мной еще унтер. Такая процессия неизменно совершалась каждый день во все правление Соколова. Но после его ухода младший помощник, заменявший его, очевидно тяготился лишним движением и потому стал ограничиваться тем, что смотрел на это шествие издали. А когда и это стало надоедать, предоставил "конвоировать арестанта" одним унтерам.
Дальнейший прогресс в этом отношении состоял в том, что исчез и один унтер (передний), а следовал только задний, за движением же наблюдал со стороны вахмистр, к которому перешел ключ и право открывать и закрывать двери. Наконец исчез и задний спутник, и шествие по двору совершалось без всякого конвоя, но на глазах у унтеров. Для этой цели они обзавелись уже скамьями, нашей же работы, и спокойно сидели среди двора, то греясь на солнце, то прячась в тень, то беседуя друг с другом, то читая газету, которую, глядя по режиму, быстро прятали в рукав, если проходил вблизи них. Бывало, наконец, в моменты наивысшего либерализма, что дежурных нигде не было видно, и, проходя по двору, не стоило особого труда перепрыгнуть через невысокую кирпичную стену, отделявшую тюремный двор от остальной крепостной площади, и очутиться там в компании жандармских жен и детей, и в объятии часового с ружьем, который неизменно стоял там за стеной у ворот, ведущих в наш двор.
Так же непрерывно стояли, над нашим двором, сменяясь каждые 2 часа, три часовых с ружьем наверху крепостной стены, причем один исключительно над "Сараем", другой в противоположном конце на угловой башне и 3-й как раз над нашими огородами. Перед ним вся наша жизнь была как на ладони, к нему же летело и всякое наше слово, сказанное не шепотом.
Здесь вся система надзора была построена на взаимном шпионстве. И никто из лиц стражи, от низших до высших чинов, не имел права говорить с нами наедине. Поэтому часовому вменялось также в обязанность следить за нашими разговорами с унтерами, которые окружали нас всюду, но оружия не носили.