Тапер, студент консерватории, зарабатывавший у Саши Баака деньги, чтобы учиться, играл лениво и вяло. Он был действительно талантливый пианист. Ему было очень скучно играть все время одни и те же вальсы, фокстроты, танго и шимми. Ему была смешна вся эта толпа учеников с поразительным отсутствием изящества, но необыкновенно старательно выделывающих ногами несложные па всех этих модных танцев. Между танцующими скользил бывший штабс-капитан Траубенберг и на ходу, иногда даже чуть-чуть подпевая музыке, будто бы даже пританцовывая, шепотом делал указания то одной, то другой паре, а иногда командовал всем танцующим и пианисту: «Быстрее… еще быстрее… Медленно, совсем медленно…»
Штабс-капитану, наверно, исполнилось лет тридцать пять. Маленький, худенький, он двигался легко и свободно и был действительно превосходным танцором. Через пять минут, дождавшись конца музыкальной фразы, он негромко скомандовал: «Перерыв». Все остановились. Пианист опустил крышку рояля и, обретя сразу вид человека, который никакого отношения к роялю не имеет, вынул из портфеля книжку и начал читать. Он экономил каждую минуту, потому что занятия в консерватории и таперство отнимали у него все время, а он любил читать книги о музыкантах, их письма, воспоминания о них. У большинства великих музыкантов жизнь была трудная и бедная, и это утешало тапера в том, что он драгоценные часы для серьезных музыкальных занятий тратит, барабаня на рояле эти никому не нужные танцы.
Танцующие, запыхавшиеся и разгоряченные, расселись на стульях, стоящих вдоль стен, и негромко разговаривали между собой. Траубенберг, ничуть не запыхавшийся и, кажется, совсем не уставший, подошел к Саше Бааку. Саша познакомил его с Васильевым и отошел. Перерывы были временем его работы. Спокойный, серьезный, он шел вдоль стульев, отпускал комплименты, любезно, но без всякой угодливости уверял каждого, что сегодня он танцевал уже гораздо лучше, а некоторых, самых старых и выгодных учеников, даже спрашивал на ходу о домашних и семейных делах. За его спиной танцоры шептались о том, что он не то незаконный сын великого князя, не то законный сын графа. Ну, словом, сразу видно, прожил всю жизнь в самых высоких кругах.
— Вы, говорят, бросаете работу здесь? — спросил Васильев.
— Еду навестить матушку, — сказал Траубенберг, — она пишет, что плоха и хочет меня еще раз повидать. Я всегда был хорошим сыном и считаю себя обязанным исполнить ее желание. Может быть, это наша последняя встреча.
— А где ваша матушка? — спросил Васильев.
— В Ревеле, — сказал Траубенберг, — то есть теперь он Таллин. Не понимаю я этих новых названий. Почему вдруг называется Таллин?
— Надолго едете?
— Месяца через два вернусь.
— И что думаете делать потом?
— Буду преподавать танцы. Вам, наверно, покажется странным, что я, имеющий воинское звание, вдруг занялся танцами. Но дело в том, что танцы я любил всегда. Вы знаете, до революции меня даже приглашали на большие балы в Пажеский корпус дирижировать танцами. Конечно, раньше были сословные предрассудки и моя матушка была бы очень огорчена, если бы я, бросив военную карьеру, посвятил себя танцам целиком, но сейчас, слава богу, предрассудки эти уничтожены, и матушка даже пишет, что я выбрал себе хорошую профессию.
Действительно, ничего военного не было в этом маленьком, изящном человеке, который стоял перед Васильевым. Весь он был какой-то невесомый и принимал позы одна изящней другой. Принимал несознательно, не потому, что хотел показать, какой он изящный и легкий, а просто потому, что позы эти были ему свойственны. И голос у него был слабый, и произносил он слова протяжно и хотя не грассировал, но казалось, будто бы и грассирует, и нельзя было представить его стоящим перед солдатским строем и произносящим отрывистые и четкие военные команды.
Подошел Саша Баак и подал, вероятно, какой-то не замеченный Васильевым знак. Траубенберг вдруг оживился и заскользил по паркету, проходя мимо тапера, кинул ему: «Прошу вас, мосье», и громко скомандовал всем: «Прошу вас, господа!» Тапер, с грустью закрыв интересную книгу, начал лениво играть скучные танцы, и Васильев, простившись с Сашей Бааком, вышел на улицу.
Шел дождь. Мокрые торцы впитывали и впитывали воду, и уже поверх тротуара и мостовой сверкали лужи, и город был точно покрыт черным лаком. Казалось, ни одного сухого местечка не осталось в городе. На Невском Васильев сел в трамвай и поехал к Главному штабу. Он остался на площадке, смотрел на прохожих в пальто с поднятыми воротниками, в галошах и с зонтиками, на лужи, которые покрывались грязью от все падающих и падающих с неба капель, и без конца думал и передумывал.