— Валуйкова? — сказал равнодушно Васильев.
— Ах, вы и это знаете, — не стал спорить Миша. — Он чахоточный, ему жить недолго. А папаша так ему расписал, как можно последние годы прожить, что тот соображение потерял. Он невиноватый, с больного что спрашивать. Мы с папашей главные в деле. Ну, я и поддался, конечно. И натаскан с детства, как собака на куропаток, и папаша у меня умный, знает, где пошутить, где попрекнуть. Да и так думал, по совести говоря: возьму магазин, и руки развязаны. Уеду куда-нибудь к черту, начну по-новому жить. И представьте себе, папаша здорово разработал дело. На удивление. Столько с нами возился, каждую мелочь нам десять раз повторил, чтобы мы хорошо запомнили. Вот мы на дело и пошли. Инструмент у нас был хороший, работали мы быстро, часа за три управились. Пришли домой утречком, папаша встретил нас такой радостный. «Вы, — говорит, — идите в баньку попарьтесь, а мы тут пока позавтракать приготовим». Это у него еще со старых времен был обычай: после дела обязательно попариться в бане; Пришли. На столе завтрак и водочка. Выпили, рассказали. Папаша все расспросил в подробностях, а потом и говорит: «Вы, — говорит, — магазин легко взяли, но зато и вас теперь легко возьмут. Это вы мне поверьте».
Снова Миша надолго замолчал. Он смотрел по-прежнему в окно, и липа его не было видно. Когда он заговорил снова, голос у него был совершенно спокойный.
— Мы с Валуйковым обалдели, — продолжал Миша. — «Как же так, — говорим, — что же вы раньше нам не сказали?» А он растерялся, видно, сказал не подумав. «Да нет, говорит, я пошутил». Но только мы с Валуйковым видели: какие уж тут шутки. Ну, а вечером я в Москву уехал.
За окном снова выплыла из темноты точно такая же станция, как Клин. Это был город Тверь. Но если б не надпись на здании вокзала, можно было бы подумать, что поезд сделал круг километров сто и снова остановился в Клину. На этот раз никто из пассажиров не сошел с поезда. Было уже поздно. Все спали. Пока стояли в Твери, Миша молчал и заговорил, только когда поезд отошел от вокзала и снова за окном была темнота.
— Гражданин начальник, — спросил он как-то нарочито спокойно, с какой-то слишком равнодушной интонацией, — как вы думаете, расстреляют меня или оставят жить?
— Я, Миша, не судья, —ответил Васильев, — точно тебе сказать не могу. Но думаю, что, если ты чистосердечно признаешься, жизнь тебе оставят.
И снова Миша долго молчал, глядя в окно. А потом сказал:
— Только знаете, про папашу это я вам сказал. А показаний я на него давать не буду. Ни за что. Хоть отец у меня и очень плохой человек, такой, что, наверно, и не бывает хуже, а все-таки показывать я на отца не буду. — И убежденно добавил: — Пусть лучше расстреляют.
Старик Тихомиров откровенничает
На следующий день Васильев вызвал Александра Михайловича Тихомирова, Мишиного отца. Очень хотелось ему доказать, что Александр Михайлович продумал и организовал ограбление магазина и, стало быть, хотя сам и не грабил, все-таки соучастник преступления. Васильев понимал, что, вероятнее всего, обвинить его не удастся. Насколько он понял Мишин характер, раз он решил против отца не показывать, ничем его не переубедишь. Ночной разговор в вагоне, конечно же, не мог фигурировать на суде. Не было ни протокола, ни Мишиной подписи. Мало ли что может наболтать арестованный. Наболтает, а потом откажется от своих слов. Да и, кроме того, слишком уж искренне и взволнованно говорил Миша. Говорил, не думая о последствиях. Говорил, доверяя и Васильеву и Гранину.
Миша понравился Ивану Васильевичу. Ведь, по совести говоря, воспитанный таким отцом, парень мог быть гораздо хуже.
И вот перед Иваном Васильевичем сидит хорошо одетый, барственного вида старик, похожий на профессора или на владельца завода в царское время, отдыхающего каждый год за границей, человека богатого, уважаемого и уверенного в себе.
У старика небольшая бородка, аккуратно подстриженная, он отлично выбрит и, кажется, ничуть не волнуется. Во всяком случае, внешне он совершенно спокоен.
— Что вам известно об ограблении магазина «Русские самоцветы»? — спрашивает Васильев.