Ваня вспоминал бесконечную эту дорогу с трудом. Сутки он почти не спал, усталость валила с ног, и, как ни интересен был новый город, где теперь предстояло жить, работать, может быть и учиться, все мешалось в голове, в глазах рябило, ноги еле двигались.
Потом ехали в маленьком вагончике по узкоколейке, и, хоть паровозик свистел задиристо и лихо, леса, поселки, телеграфные столбы двигались за окнами медленно-медленно.
Над воротами полигона висел плакат: «Здесь принимаются добровольцы в Красную Армию». В плохо натопленной, холодной казарме укрылись всем, что только было теплого, согрелись и наконец заснули. На следующий день, когда выяснилось, что Ваня грамотно пишет и почерк у него отчетливый и красивый, зачислили его в писаря. Целыми днями он сидел за столом, переписывал ведомости, приказы, отчеты и не был доволен новой своей работой и новой своей жизнью. Казалось ему, что жизнь эта неинтересная, а интересная жизнь у тех, кто испытывает новые орудия, подносит снаряды, стреляет. По совести говоря, играло роль отчасти еще и то, что бойцам в орудийных расчетах давали полное, новое, настоящее военное обмундирование. Писарям оно тоже полагалось, но большинство писарей подумывало демобилизоваться, обмундирование получить не стремилось, все равно придется сдавать, и поэтому даже тем, кто демобилизоваться не собирался, перепадало то, что похуже, то, на что не было охотников.
Баня стал проситься в расчет. Хоть начальство и не хотело отпускать человека с таким хорошим почерком, но Ваня ходил, просил и добился. Оказалось, однако, что и тут далеко не сладкая жизнь. Тяжелые снаряды для крупнокалиберных орудий носить было тяжело. Не нагулял он еще достаточно силы. Зато получил и гимнастерку, и галифе, и сапоги, и шинель. Все как следует, не хуже, чем у других.
Жили голодно. На паек давали воблу, немного крупы, липкий, тяжелый хлеб. Картошка была лакомством. Иногда удавалось выменять у крестьян меру на пару белья или полусношенное галифе. Ване в его возрасте, когда аппетит у человека серьезный, все время хотелось есть, да и ослабел он. Выменял как-то старые брюки на пол вещевого мешка картошки и не смог унести, пришлось попросить хозяина сварить котелок. Думал: поем, наберусь силы. Картошку съел, а мешок все равно не поднять. Так до дрезины волоком и тащил его по земле.
Жили впроголодь, но, как ни странно, никого это особенно не волновало, мирились с этим легко, много об этом не думали. Время, наверно, было такое. Хоть и помещался полигон в стороне от Петрограда, но ветер только что совершившейся революции веял и здесь. В Петрограде новая власть яростно боролась с бандитами, мешочниками и спекулянтами. Брали и с полигона людей в наряды. Посменно ходили они по заснеженным петроградским улицам, вступали порой в перестрелки, несли охрану, участвовали в обысках. Все было понятно: буржуи укрывают хлеб, прячут продукты, переодетые офицеры организуют заговоры и покушения. Шла война, видимая и ощутимая. И, конечно, было ясно, что именно они, буржуи, бандиты, царские чиновники и офицеры, всеми способами мешают укрепиться власти Советов и обрекают страну на голод.
Теперь уже мирная жизнь на полигоне Ваню не устраивала. Странным казалось ему, что только недавно работал он мальчиком при конторе на маленькой фабричке Девен, совсем недавно день проходил за днем и не думал он ни о каких переменах, ничего не желал и ни к чему не стремился. А теперь вдохнул он воздух удивительной этой эпохи, и состояние покоя и неподвижности стало для него непереносимо. Работая писарем, рвался он на батарею. Теперь и батарея его не удовлетворяла. На полигоне оборудовались артиллерийским снаряжением бронепоезда. Иван стал рваться на фронт. Пошел к комиссару. Комиссар, огромного роста человек, матрос Балтийского флота, стукнул кулаком по столу, а кулак у него был точно кузнечный молот, и прогнал его. Сказал, что мал еще. Васильев не унимался, жажда участвовать в этой поразительной бурной жизни не оставляла его. Как ни боялся он комиссара, а все-таки подал еще одно заявление — с просьбой отправить его на курсы красных командиров. Ждал несколько дней; вдруг опять зовут к комиссару. Иван обдернул гимнастерку и пошел, задыхаясь от волнения, твердо решив: как бы ни кричал на него комиссар, настаивать на своем — хочу, мол, учиться.
Но дело повернулось совсем неожиданно. Когда Васильев вошел, комиссар сидел за столом, держа в руках его, Васильева, заявление.