Выбрать главу

В Петропавловке не давали никому письменных принадлежностей; разрешение иметь грифельную доску было уже редкой милостью; но и в случае разрешения на бумагу и чернила, ничто исписанное, по незыблемой конституции крепости, не могло быть вынесено заключенным из нее, а должно было стать "казенной" собственностью и остаться навсегда в крепостных стенах. "Дом Предварительного Заключения" означал возможность писать, что для меня было истинным счастьем...

С пером в руках я почувствовал себя сразу же как-то умственно сильнее - ощущение, которое должно быть знакомо многим писателям. Библиотека Дома Предварительного Заключения была гораздо богаче. Я мог взять впервые в руки Кантовскую "Критику чистого разума", с которой дотоле был знаком лишь из вторых рук - из "Истории материализма" Ф. А. Ланге; мог дочитать начатый в Москве второй том "Капитала". Но главное, что приковало {232} в библиотечном каталоге мое внимание - это новое для меня название "Критические заметки к вопросу о развитии капитализма в России", с знакомым по петербургскому кружку именем автора Петра Струве.

Редко приходилось читать мне книгу, вышедшую из-под пера социалиста, которая всем своим духом и тоном была бы мне более чужой, чем эта. Несколько месяцев спустя мне пришлось прочесть "К вопросу о монистическом понимании истории" Бельтова; она задела меня за живое, она была мне глубоко враждебна, но такой далекой и чуждой она мне все же не была. В лице Бельтова ясно виделся вчерашний друг, сделавшийся ожесточенным врагом, "сжегший то, чему поклонялся", возненавидевший то свое прошлое, с которым должен был выдержать внутреннюю борьбу. Этот тип был мне понятен.

Нo в Петре Струве, со страниц его книжки на меня выглядывал как будто духовный облик жителя другой планеты. Ход наших чувств и дум как будто не сходился нигде, протекая повсюду в разных плоскостях. Когда Струве, вслед за Листом, находил дышащие истинным энтузиазмом слова, воспевающие мощь капитализма и победоносное шествие его по всем языкам, мне казалось, что это человек, по недоразумению воспринявший налет социализма и всем своим естеством принадлежащий стану "златого тельца". Когда он прилежно поучал русскую публику, излагая теории американца Гентона, доказывавшего, что самому капитализму, в интересах расширения рынка, выгодно увеличивать покупательную силу пролетариата путем увеличения заработной платы - мне чудилась может быть не сознательная, но явная тенденция к апологии буржуазного {234} режима. Когда Струве выговаривал "можно быть марксистом, не будучи социалистом", я с ним соглашался, считал его самого лучшей иллюстрацией этого положения. Когда он кончал призывом "на выучку капитализму", я в ответ восклицал: "это не социал-демократия, а какая-то ублюдочная социал-плутократия" - фраза, впоследствии вычеркнутая из моей статьи редакционной цензурой. Но книге Струве я многим обязан. Она вынудила меня, путем толчка "от обратного", самоопределиться, так сказать, по всей линии фронта. Я, разумеется, принялся писать статью, разраставшуюся с каждым днем, пытающуюся разом охватить все, начиная от основоначал критической философии, продолжая вопросом о методе в социологии, теорией борьбы за индивидуальность, проблемой необходимости и свободы, роли личности в истории, и кончая вопросом о судьбах капитализма в России, о пролетариате и крестьянстве, о политической свободе и аграрной революции... Через три месяца статья была, наконец, закончена. Я дал ей такое же длинное и неуклюжее заглавие, как длинна и неуклюжа была она сама: - "Философские изъяны доктрины экономического материализма", и решил вывести это детище в свет: направить его в редакцию "Русской Мысли" ("Русское Богатство", где такие темы были в ведении "самого" Н. К. Михайловского, казалось мне чем-то недосягаемым). Статья моя - замечу тут же, забегая несколько вперед разумеется, принята не была. Первый блин вышел комом - и еще каким увесистым комом. Обычная слабость начинающего автора, который слишком передумал и потому одержим желанием высказать "все сразу", у меня оказалась в превосходной {235} степени. Мой первый опыт я мог бы уподобить одному из тех допотопных животных, совмещавших в себе, путем чудовищной громоздкости, черты чуть ли не всех будущих видов - и ходящих, и плавающих, и летающих.

Когда, несколько лет спустя я попробовал перейти от газетной работы к журнальной, то все мои первые статьи в "Вопросах философии и психологии", "Русском Богатстве" и пр. были только лучше обработанными выкройками все из того же моего "первотруда", в котором - за вычетом всего этого - и по сейчас остаются отдельные части, намеченные к более серьезной и глубокой разработке, но доселе ждущие своей очереди. Все без исключения основные идеи, которые мне пришлось защищать в литературе, содержатся в зародышевом виде, в этой первой литературной пробе своих сил, которая была подготовлена напряженной умственной работой самоуглубления, в тиши тюремного одиночества, и для которой книжка Струве сослужила роль искры, брошенной в порох. Так прошли три месяца "предварилки", в дополнение к полугоду Петропавловки. Мое здоровье было великолепным, хотя, по неимению теплой одежды (я был арестован весной) приходилось слишком часто отказываться от прогулок, и хотя по неимению денег, приходилось довольствоваться казенной пищей, которая тогда в Доме Предварительного Заключения была такова, что немногие ее выдерживали безнаказанно.

Но мой плебейский желудок был способен, кажется, переваривать даже камни, и победоносно справлялся и с вонючей баландой, и еще с каким-то неизвестным в гастрономическом лексиконе блюдом, которым эта баланда через день сменялась. Наконец, в конце января {236} меня вызвали снова и объявили, что, по ходатайству дяди и отца, меня решено отдать ему на поруки под залог. Мне выдали проходное свидетельство "до места жительства", то есть моего родного города Камышина, Саратовской губернии, и отпустили на все четыре стороны ...

Кончился мой первый тюремный стаж... Как ребенок в материнском лоне, пробыл я во чреве тюрьмы ровно девять месяцев. Срок был недолгий и перенести его было легко: он скрашивался напряженной духовной работой. Впоследствии я называл его своим сокращенным девятимесячным университетским курсом. За то время я перечитал множество книг и журналов, заготовил множество выписок для предположенного - но никогда не законченного критического опыта, посвященного теории "борьбы за индивидуальность" Михайловского - теории, одновременно и пленявшей меня эстетически своей симметричностью и широтою размаха - и смущавшей меня установлением непримиримого антагонизма между личностью и обществом. Мне казалось, что в том виде, в каком теория эта сформулирована Михайловским, она едва ли не еще более пригодна для обоснования выводов анархизма, и даже индивидуалистического анархизма, чем социализма собственно...

А какая широкая, дух захватывающая картина раскрывалась при свете этой теории. В новом виде воскресала древняя, как мир, антитеза (единого" и "многого". Органическая теория общества, в сравнении с этой теорией, казалась точкой зрения, не идущей далее воробьиного носа. Всякое "целое" разрешалось анализом в некую "множественность", всякая "сумма целых", оказывалась объединенной {237} связями, создающими из нее некоторое высшее "единство". От биологического организма приходилось нисходить к колониям низших организмов, группы которых развивались в подчиненные целому органы. Через организм и орган приходилось спускаться к простейшей клеточке, от нее - к молекуле, и взор далее терялся в проблеме о делимости или неделимости атомов. Это сверху вниз. А снизу вверх - социальные организмы семьи, касты, профессии, сословия, класса, как "органов" высшего целого - "общества". А там - виды обществ: нации, государства, и, над ними - кантовский Великий Фетиш - Человечество. Но и здесь не оканчивалась работа воображения. Наиболее ярые дарвинисты, стремившийся перенести принципы дарвинизма в область космогонии, говорили о "Борьбе за существование в небесном пространстве", где целые планеты играли роль служебных "органов" солнечной системы и других систем, входивших в неведомые соотношения на безграничной арене Космоса...

Получалась лестница, лишь ничтожная часть которой могла быть охвачена взором с той ее ступени, которая носила имя "человек". Одним концом эта лестница тонула где-то в "бездне низа", другим - в "бездне верха". И каждая из ступеней лестницы, казалась, повинуясь всеобщему закону бытия, самоутверждается в двусторонней борьбе - вниз и вверх. Она ведет как-бы наступательную борьбу вниз, подчиняя себе, как высшему единству, низшие величины; она ведет как-бы оборонительную борьбу вверх, отстаивая свою самобытность от опасности закрепощения высшей величиной. Опасность распада целого в пользу части и опасность утраты самостоятельности в пользу высшего {238} целого, - таковы стимулы вечной борьбы "на два фронта". И этот роковой, фатальный антагонизм казался единственным "законом жизни", перед которым дарвинские законы борьбы за существование казались лишь частичным и неполным проникновением в тайну бытия, и закреплялся в биологическом законе Эрнста Геккеля: "целое тем совершенное, чем несовершеннее части"...