Может быть, этот озорной блеск дяди Мишиных глаз помогал мне верить рассказам взрослых, что в юности переправлял он через границу «нелегальщину» (в том числе «Искру»), не раз бежал из тюрем, из ссылки, как-то проехал, скрючившись под скамейкой пароходной каюты, несколько суток, не замеченный жандармами; пересаживаясь с поезда на поезд, добрался до Москвы и какое-то время скрывался в квартире моих родителей. Мама очень образно рассказывала, как она испугалась, открыв дверь, за которой даже не стоял, а лежал уже дядя Мика, и еще больше — когда у него хлынула горлом кровь, а папы не было дома. И мне показалось, что в молодости этот немощный теперь человек был совсем другим. Воображение рисовало страдающего Овода[44].
Но большая фотография из семейного альбома говорила иное. На фоне роскошного тропического сада с колоннами, беседкой и вязами (разумеется, нарисованного на «заднике», какой имел каждый провинциальный фотограф) — принаряженная, благополучная мещанская семья. Сидят, конечно, старшие мужчины — в бамбуковых креслах дедушка Исаак Григорьевич и отец в «штатском», на бамбуковых же табуреточках — дядя Костя в студенческой тужурке, дядя Миша — в мундире технического училища. За их спинами стоят дядя Женя в гимназическом кителе, тетя Лида. Бабушка Фридерика Наумовна в пышной черной шелковой кофте тоже стоит, опершись на спинку кресла своего супруга и повелителя. Такова была тогдашняя манера сниматься, но все знали, что подлинной хозяйкой дома была как раз бабушка. Между бабушкой и тетей Лидой стоит высокий, тощий, с черным ежиком волос дядя Мика. Так же странно перекошено лицо, и кажется, трудно ему держать голову, хоть ее и подпирает тугой крахмальный воротничок; глухой черный сюртук висит на нем, как на вешалке, рукава как будто пустые, в глазах — никакого озорства, они — спокойные, задумчивые. Есть в них что-то от газели. Это явно очень болезненный юноша — и опять с трудом верится, что он революционер, подпольщик.
А в двадцатых годах, когда он как будто достиг недосягаемых высот, был членом ВЦИК, жил и позже в «Метрополе», внешний его облик был еще гораздо скромнее. Не только сюртука с крахмальным воротником — и пиджака с галстуком никогда на нем не бывало. Видавшая виды кепка (он, как и Ленин, оттягивал ее назад), темная толстовка, летом — косоворотка — вот обычный его костюм.
Этот неизменно больной человек отнюдь не заботился маниакально о своем здоровье. Совсем не был мрачен. Напротив, на редкость обаятелен в своем кругу. Это бывал какой-то фейерверк остроумия, неистощимая изобретательность в играх и маленьких «розыгрышах», которые он очень любил.
Повторяю, я знал его уже «на покое», большей частью — в кругу семьи и вообще родных, очень внимательного к детям. Но это внимание легко переходило в настороженность, такое было время.
— Гриша, Витя учится в меньшевистской школе. (Это при мне — отцу). Вчера он сказал… (не помню уже что).
И мне казалось, что с моим глубоко беспартийным отцом дядя Мика был гораздо ближе, чем с дядями Костей и Женей, с которыми его как будто должно было связывать общее революционное прошлое. Явно недолюбливал он меньшевиков, даже если это были двоюродные братья. И все же, когда только мог, употреблял все оставшееся свое влияние, чтобы хоть как-то смягчить их участь.
В стране шла «культурная революция», и лозунг «Грамотный, обучи неграмотного» был очень популярен. Мне, ученику пятого класса (по теперешнему счету — тогда были группы), доверили организацию кружка ликбеза.
При большой ретивости у меня не было никакого опыта и (как, впрочем, и позже) никакого такта. Как-то я явился агитировать посещать занятия, как теперь помню, очень симпатичную молодую женщину как раз в тот вечер, когда у нее были гости, — и это меня не остановило. В подтрунивании гостей я увидел даже поддержку! Кончилось, конечно, скандалом. Может быть, эта женщина из-за меня так и осталась неграмотной до самой смерти. Когда я рассказал про это посещение дяде Мике, возмущаясь «несознательностью» женщины, он заливисто смеялся, потом объяснил мне всю неправильность моего поведения. И, как я потом узнал, приводил этот пример плохой организации важного дела, которое нельзя поручать детям.
Когда мне год спустя надо было сделать какое-то сообщение из эпохи феодализма, у дяди Мики нашелся, конечно, для меня не только Рожков, но и Вальтер Скотт. Нашлось и время сказать мне несколько поясняющих слов.
В эту пору он был журналистом, писал, например, острые памфлеты против пошлости и приспособленчества в театре: