Выбрать главу

Отец к нам больше никогда не приходит. Иногда, правда, вдруг, словно сами собой, появляются деньги. Мать их считает и куда-то задумчиво смотрит. Если я подвернусь сейчас под руку и тоже, пусть даже случайно, взгляну ей на руки, на деньги, она, медленно повернувшись ко мне и глядя сейчас как будто слепая, говорит: «Вот… Это сейчас от него…» Я знаю, что от него — от отца. Я тоже тогда застываю и уже чувствую возле себя эти деньги, даже если сейчас их не вижу. Мне снова хочется куда-то бежать. Не глядеть и не думать. Бумажки шуршат, шелушатся возле меня на столе, и что-то сухое, тяжелое, давящее исходит от них и ложится на меня, хотя мать их уже прикрывает рукой и потом кладет себе в сумку. Я гляжу на них искоса, а потом гляжу уже так слишком искоса, что совсем их больше не вижу, и глаза мои от напряжения начинают болеть. У мамы, наверное, вообще сегодня на работе получка. Она считает сегодня все свои деньги вообще. Она дает мне потом какую-то трешку, уже лично мне, для меня. Я рад, конечно, деньгам. Я их беру. Правда, я думаю сразу, что, может быть, эта трешка — из тех. Но нет, это, конечно, не так, думаю я, те она мне не даст, тех там слишком мало, и она их, пожалуй, отложит. Хотя я и знаю, на что мать может их отложить, и знаю, что даже если эта трешка — не та, все равно, к тем, так или иначе, мне придется вернуться, она будет их тратить, и мне от них не уйти. Мысль, что эта трешка — из тех, больше всего занимает меня, и я какое-то время держу бумажку на весу почти двумя пальчиками, потом прячу в карман, потом забываю, куда-то бегу, потом вспоминаю о ней, а потом уже знаю, на что бы ее мне истратить. Мне приятно, я знаю, тратить деньги вообще, откуда б они ни взялись, и я — деньги есть деньги — иду наконец с этой трешкой и трачу ее, и лишь чувствую больше всего, как мне это приятно.

Через какое-то время мама, когда я с чем-то к ней пристаю, вдруг неожиданно посылает меня: «Пойди к отцу и проси… И он даст тебе денег, а ты купишь себе свой приемник, если ты так уж хочешь…» Я, видно, уже хочу тогда свой приемник: наверное, большой и получше.

Она сама, я вдруг чувствую, говорит все это не очень уверенно. Посылает и в то же время будто колеблется. Я почти готов идти и просить, потому что действительно очень хочу. Но мне опять уже стыдно: я ведь ни разу еще к отцу не ходил. Я даже не знаю, как мне с ним разговаривать. Что я приду? Что скажу? И, конечно, нельзя же так сразу вдруг прийти — и просить! Прийти — и сразу про деньги! Я все-таки представляю себе, как я прошу эти деньги, а отец вот встает и берет, и, не глядя на меня, их считает, а потом их протягивает, а потом я их беру от него, тоже не глядя. Мне даже не хочется это себе представлять. Я стыжусь за себя и еще больше стыжусь за отца. Я не должен просить, а он мне их не должен давать, если бы я попросил, а раз так, то лучше мне вообще не ходить, что бы мать ни сказала, так хитро свалив все решать на меня (я не думаю здесь про те деньги, которые он дает ей), и я впервые вдруг вижу, что что-то решаю, заметив, что я, оказывается, никуда не иду.

Только еще что-то одно мне надо тут вспомнить, додумать. Я удивлен, поражен, что раз мать сама меня посылала, значит, между ней и отцом еще что-то есть, еще что-то осталось, какие-то последние связи, а я было думал, что раз кончено, то уж кончено все, целиком и совсем, навсегда, без остатка, словно разрубить топором, без каких бы то ни было потом отношений. Мать же, видно, даже сейчас, до сих пор так не думает, и хоть что-то, но между ними даже сейчас еще все-таки есть, когда они уже разошлись. Я вдруг понимаю, что между ними даже теперь есть еще связь, может быть самая последняя и самая главная связь, и эта последняя для них связь, я вдруг понимаю, это — я, и мне становится от этого горько и жутко, и страшно, и в то же время во мне что-то сладко дрожит, растекается, я сам чуть не плачу, что вот это все-таки я, и остался лишь я, стал вдруг самым главным, попал в самый центр, я, по-детски бессильный и глупый, на мне все построено, на мне еще держится и, может быть, будет и дальше держаться то последнее, что еще у них, может, есть, и что если я плачу, то возле меня, теперь только с разных сторон, может быть, так же плачут они: я не вижу, как плачет отец, но я видел и знаю, как плачет мать. Только я, я один им остался, и только я, вопреки всем слезам, и их и моим, не зная сам как, что-то еще соединяю для них…

Но я не умею соединять. Я ребенок. Пусть они сами попробуют что-то сделать со мной, но я еще ни на что не гожусь, не умею, и если они не сумеют, то и я не могу.

Я стою и дрожу. Я никуда не иду, а мать больше ни разу не посылает меня. Отец потом к нам никогда не приходит. Может быть, сам он не хочет? А может быть, мать его не пускает? Мне тогда кажется, что он сам не хочет, и как бы подтверждает с течением времени этим своим постоянством свое какое-то право не приходить и не хотеть: он не приходит и потому имеет на это право. Я не знаю, что это за право. Я вижу, что мать так несчастна, но не знаю, что мог бы я сам тут сделать! Я стою между ними и плачу. Я стою и дрожу и больше никуда-никуда не иду.