Пыль скрипела у меня между зубами, визжал блок у колодца; расплескивалась вода и ржал жеребец командира. Мне хотелось пить, я пил прямо из ведра, вода лилась по подбородку за ворот, и выстрел прозвучал глухо, потому что у меня голова на три четверти ушла в ведро. Гимнастерка насквозь промокла, но было необыкновенно приятно от влажности и прохлады. «Другой не пастух, он сын пономаря, недоросток, своей волей пошел, сволочь. Стало быть распорядиться?» — «Распорядись», — сказал командир и, оттянув стремя, примерился сесть на коня. «So ist die Geschichte». Мы ехали рядом, и жеребец, услышав еще один выстрел, слабо повел ушами. Моя кляча уныло пылила по шоссе.
Вечером настигли сичевиков у хутора за полотном дороги. Хутор был, как остров в степи, остров пирамидальных тополей. Соломенные крыши торчали из орешника как семья грибов. Похоже, что здесь ночевал Хома Брут, когда шел из Киева. Был небольшой бой. Это было важно только потому, что это был первый настоящий бой в моей жизни. Никакая пацифистская проповедь не могла разрядить наши чувства и ружья в такие минуты. Мы были заряжены внутренней правотой, справедливостью нашего дела. Сто восемьдесят человек преследовали несколько сот хорошо вооруженных наемников. Мертвецы в разгромленном городе были дети нашей республики, сожженные скирды хлеба были хлебом республики. Бой, неохотно принятый петлюровцами, походил на ученье, на маневры, военную игру. Так его воспринимали впервые идущие в бой и горячились и теряли выдержку. Опытные удерживали неопытных и ретивых. Но очень скоро и мы, и враги поняли, что этот теплый вечер и мирно летающие, жужжащие жуки, и острый серп месяца над тополем, и жалостное мычание коровы, и лай собак, вечер, совершенно такой же, как десять, как сто прожитых вечеров, могут быть последними в нашей жизни.
Правду говорят, что нельзя привыкнуть к жалостному посвисту пуль и сердитому хлопанью пулемета. Страшно итти по полю и вдруг с флангов, точно над самым ухом, услышать прерывистое стрекотание. Надо честно сказать: хочется припасть животом к земле, уйти в землю, под землю, катиться, ползти на брюхе назад подальше от этого проклятого места. Но тут же разбирает стыд, стыд перед чехом-командиром, перед Костиком, перед арсенальцем Юрой, перед ста восемьюдесятью стрелками отряда. Поэтому только ежишься и стоишь, вцепившись пальцами в ствол винтовки, пока вдруг сзади не услышишь свирепого окрика: «Ложись, сука!» Удивительнее всего то, что кричат боевой Косточка или Юра, уже видевшие виды в Донбассе и на Северном Кавказе в боях с волчанцами и марковцами. Оказывается, не стыдно ложиться, когда надо лежать, и вот, лежа в траве, в предвечерней росе, думаешь: где и в чем настоящая храбрость бойца? В конце концов решаешь, что итти в лоб на пулемет — противно человеческой природе, но есть случаи, когда тебя бросает вперед целесообразность, товарищеское чувство, наконец самый страх, желание скорее увидеть опасность и подавить в себе страх смерти. Впрочем невозможно представить себе смерть, когда четверть часа назад ел хрустящее, пахучее яблоко, когда крепко проспал ночь в стоге пахучего и колючего сена, когда утром купался в заросшей камышами неглубокой речке. Умереть в тот самый миг, когда так ощущаешь, так принимаешь всеми чувствами жизнь, когда тебе двадцать три года?..
Мы лежали в траве, высокой, по пояс взрослому человеку, траве. Теплый воздух дымился над нами столбами мошкары. Шесть человек лежали у пулемета и слушали нарастающую и затихающую ружейную перестрелку. Маленькая, желтая, похожая на лисичку, собака пробежала по меже, увидала нас и остановилась. Кто-то тихо щелкнул языком, и она вильнула хвостом и легла на землю, взвизгивая, виляя хвостом, вызывая на игру. В эту минуту дернулся и, содрогаясь, загрохотал наш пулемет. Собачка припала к земле и прижала уши. Зеленый зверь рычал и плевался огнем, и люди лежали близ него так, как будто держали его за ноги. Так запоминаешь всякие пустяки — перепуганную насмерть собаку, похожую на лисичку, простреленные и расколотые пулями глиняные горшки на частоколе. Это не беллетристические детали, не способ обойти г л а в н о е, а именно то, что почему-то запомнилось из всего страшного вечера. Конец боя. Счастливая усталость. Не торопясь, по прямой шагает старая кляча и вдруг делает осторожный зигзаг. На пыльной дороге на боку, подложив кулак под подбородок, точно высматривая огни в ночи, лежит убитый. И тогда вдруг снова вспоминаешь о смерти и о том, что она могла притти к тебе, как пришла к нему в июльский вечер, когда столбами в поле дымилась мошкара, низко летали жуки и еще ниже, почти по земле, летали пули.