Прошло двенадцать лет. Вот я сижу за столом, в чистой и тихой комнате, в окно светит весеннее солнце. Здесь мой стол и книги, и постель, тишина и покой зрелости. Но как хочешь вернуть прошлое, это прошлое с стоверстными переходами, с боями и кровью, и ненавистью, и боевой дружбой, и молодостью — молодостью которой никак не вернешь из прошлого. Еще будут бои и боевая усталость, и боевые товарищи, но не будет той легкости, легкого сна, легкой любви и неутомимости. В ту ночь петлюровцы оторвались от нас и ушли к польской границе. Лазейка в польской границе гостеприимно открылась перед ними, псы возвращались на псарню. При случае их снова спустят с цепи и пустят по нашим следам. Двенадцать лет отделяют нас от этих дней, от этих могил, наших братских могилок в стороне от шляха с веткой зелени, воткнутой в могильный холмик. Косточка, прозвище которого только дошло до меня, — он остался в моей памяти двадцатилетним, с золотым клоком из-под фуражки под розовым курсантским околышем. Косточка лежит у польской границы, в густом орешнике, с рассеченной пулей бровью. Великолепная и счастливая смерть. Запомни ее. Его убили в разведке, он упал с коня, и конь протащил его несколько шагов по росистой траве и остановился, потому что мертвые пальцы Косточки были опутаны ремнями поводьев, и мертвый всадник остановил коня. Четыре гранаты бросили в окно хаты, где засели петлюровцы, и Косточка был четырежды отомщен. Его долго поминали товарищи, и я вспомнил его в 1928 году в Париже, когда часовщик Шварцбард убил головного атамана Симона Петлюру.
Это был эпилог трагедии. Первый акт мы видели на Украине: он стоил жизни тысячам людей, убитых на берегах Днепра. Эпилог был на берегу Сены. Там убили убийцу.
Эвакуация. Красные звезды из фанеры покоробились от дождей и солнца, вылиняли кумачевые лозунги. Все это вряд ли мы замечали в обыкновенный день, но в день нашего отступления все казалось символом, жестоким напоминанием о том, что мы на исходе лета, что идет суровая осень и надо уходить, чтобы не погибнуть от заморозков. Остающиеся с подозрительным вниманием поглядывали на нас; они были предупредительно вежливы, и от этой вежливости хотелось ругаться и стрелять в наглухо запертые ворота, спущенные шторы. У красноармейского театра стоял комендант Степанченко, инвалид, немного истерик, как все инвалиды. Он со слезами выругался и выстрелил в щит, заклеенный афишами. Афиши красноармейского театра трепетали под легким ветром, как клочья рваных знамен. На этих бумажных знаменах были более чем невинные Кины и Уриэли Акосты, но красная звезда в заголовке превращала их в настоящее боевое знамя. Вот знакомый дом: здесь квартира либерала, сиониста, общественного деятеля. У него два сына, Бузя и Зяма, и дочь Бэба. Господин общественный деятель, как и все господа, своевременно уехал в Одессу и Румынию. Бузя и Зяма устроились клубными инструкторами в агитпросвете, Бэба играла на рояле в красноармейском кинотеатре. Они поили нас чаем с чудесным старорежимным вареньем. Они умели вставить неглупое слово в споры о пролеткульте и Маяковском. В этот жестокий день мы шли по Крещатику, по мостовой, а не по тротуару. В нас еще не стреляли из окон (это началось днем позже). Мы шли на пароходную пристань; скромные узлы не очень обременяли нас. Весельчак извозчик прокатил мимо и ехидно спросил: «Ото вся ваша Украина от Подола до Демиевки». Инструкторы агитпросвета, Зяма и Бузя, стояли в воротах проходного двора. Двусмысленная улыбка блуждала по их лицам, Бэбочка смотрела поверх нас в безоблачное небо. Она всегда любила природу. Мы были еще молоды, и нам было обидно; мы круто свернули вниз мимо п р о л е т а р с к о г о сада, который через два дня стал снова к у п е ч е с к и м. Впрочем не надолго. Буксиры уводили вверх по Днепру тяжелые баржи. Утром полупановские пушки громили Киев, и отряды Чека с боем отходили на Чернигов.