спутниками были матросы из конвоя миссии — восемь военных моряков бывшего походного штаба комфлота. Восемь молодых атлетически сложенных парней, раздобревших на афганском пайке, на рисе, баранине и жирном супе «шурба». В конце концов они заскучали по щам и оладьям, но в первые дни путешествия афганцы собирались вокруг них и смотрели с немым восторгом, как матросы управлялись с барашками и белоснежной горой ханского рису. Потом они накинулись на дыни, абрикосы и виноград, запивая их известковой мутной водой из арыка. Доктор Дэрвиз поднимал глаза к небу и восклицал в неподдельном ужасе: «Товарищи! Но холера, но подумайте — азиатская холера…» Матросы посмеивались, сверкали зубами, похохатывали до тех пор, пока однажды в Кабуле желтая гостья не остановилась у изголовья пулеметчика Зентика и не оставила его навеки в сухой и твердой афганской земле. Зентик умер в Кабуле и похоронен на горе за оградой мусульманского кладбища, над мечетью султана Бабэра, завоевателя Индии и Средней Азии. Серп и молот и короткая эпитафия на камне, одинокая плита в горах была единственной советской могилой в чужой стране за тысячу километров от советской границы. Мы все вместе составили эпитафию над могилой революционного матроса; Лариса Михайловна прочла ее вслух и голос ее дрогнул. Пулеметчик Зентик был первый в бою, на коне и в русской пляске, в «Баг-и-Шахи», в Герате за два месяца до конца своей короткой, смелой и честной жизни. Мы пришли к нему прощаться в его последнюю кабульскую ночь. На кошме лежал обтянутый тонкой пленкой кожи скелет — все, что осталось от русского веселого гиганта, двадцатишестилетнего, красивого как Зигфрид, парня. Он агонизировал; сжимались и разжимались пальцы руки, и ногти царапали деревянную стену; тридцать два, слоновой кости, зуба обнажились и сверкали нестерпимым блеском. Два его лучших товарища — Харитонов и Астафьев — непоколебимо играли в шашки. Третий его закадычный друг стоял над Зентиком и прикидывал глазами мерку для гроба, гроб сколачивали тут же, в полпредстве (афганцы не сумели сделать стандартного европейского гроба). Доктор Дэрвиз делал вид, что следит за партией в шашки. Он курил и злился. В сущности ему тут уже нечего делать. «Отгулял», — сказал Астафьев и взглянул на умирающего. Лариса Михайловна наклонилась над Зентиком и положила ему руку на лоб, и доктор Дэрвиз поморщился: «Я хотел сказать… я хотел сказать — не рекомендуется. Азиатская холера, хотя, конечно…» Он провожал нас, шел позади и невнятно бормотал: «Железное тело, каменный организм. Вынес первый приступ и пошел смотреть, как мы играем в футбол. Потом, если хотите знать, он съел арбуз и выпил бутылку самодельного квасу — и конец. Сумасшедшие люди. Я их спрашиваю: зачем вы ему позволили? А они говорят: мы думали, он уже здоровый». Утром мы провожали обитый кумачом гроб. Толпа афганцев стояла на горе и смотрела, как хоронят «кафира» — неверного. Семь ружей дали траурный залп над могилой. Четыре дня назад он был самым сильным из восьми молодых атлетов. Они возились на траве, бегали взапуски. Ермош-хан, бывший боцман Ермошенко, с некоторой завистью смотрел на них. Он был комендантом, ему полагалось по чину не баловаться и подавать пример младшим. Он внушал к себе уважение, афганцы почитали его как одного из первых наездников в Афганистане — стране природных наездников. Когда в этом была необходимость, он в шесть дней, загнав в пути трех лошадей, доехал до Герата, а в семь дней — до Кушки. Вечером, в освещенных электричеством аллеях Чамана, Ермош-хан иногда появлялся на коне, вызывая почтительную зависть афганских кавалеристов. Из средней лошади он умел выжать качества и резвость, показать лошадь так, что она соперничала с тысячными арабами, текинцами и карабаирами. Олимпийские игры во дворе полпредства продолжались до тех пор, пока не вывихнули руку самому молодому из охраны и врачи полпредства на две недели получили нового пациента. Тогда развлечением для матросов стал военный моряк Ваня Жданов, широкоплечий коренастый человек с лицом Кузьмы Пруткова, украинец с нежным и ветренным сердцем. Матросы говорили, что он женится в каждом городе, чуть не на каждой станции, где застревал эшелон, когда шел из Москвы в Кушку. Мы были свидетелями его разговора с начальником эшелона: он просил справку и удостоверение в том, что «военный моряк Ваня Жданов в законном браке не состоит». До сих пор добрый товарищ ни разу не отказывал ему в такой справке, пока об этом не проведал Семен Лепетенко. В последний раз Ваня Жданов женился в Кушке. Он караулил грузы полпредства и не мог устоять перед дивчиной из Михайловского хутора. Он застал меня уже в Герате, где люди за два года ни разу же видели женщину без чадры. Вечером, когда спал немыслимый зной, он начистил до зеркального блеска башмаки, надел чистую форменку, распустил клеш и попросился в обнесенный двадцатиметровой стеной старый Герат: «может устречу якуюсь-нибудь». Через два дня он понял обстановку, загрустил и попросился в Кабул. На груди и на боку у него были глубокие шрамы. Только железный организм матроса мог зарубцевать такие раны. Ваня Жданов нежно, но очень странно заботился о своем здоровьи. В лекарства и врачей он не верил и на дорогу в Кабул попросил себе от всех дорожных бедствий одну головку чесноку. Здоровые и веселые люди томились в вынужденном бездельи и рвались на родину. Они легко меняли сытую жизнь на голод двадцать первого года. Они просились домой и в тот день, когда радио приняло первую трагическую радиограмму о засухе и небывалом бедствии — голоде в Поволжьи.