В двадцати километрах от нашего поста дымились немецкие походные кухни. Прочной связи с Москвой почти не было. Из Брянска и Москвы доходили чудовищные слухи о разрыве с немцами и конце передышки. На базаре, на станции упорно говорили о том, что на Троицу придут немцы, заберут Брянск и пойдут на Москву. В этой обстановке дымок немецких кухонь (он был виден с колокольни) и ночная перестрелка в нейтральной зоне казались началом новых, решающих событий. Поток беженцев, не иссякая, струился мимо нас. В конце концов было не до них. Охрана не слишком внимательно осматривала багаж и конфисковала ценности только в том случае, если их неумело скрывали. Но вслед за официальным досмотром в демаркационной полосе поданных Скоропадского подстерегали хищники джунглей; они иногда грабили дочиста и были в сравнительной безопасности. Ни советские войска, ни немцы не проникали в нейтральную зону. Такое положение было небезопасно. Бандиты провоцировали конфликт между нами и немцами, и исход этих конфликтов, при явном перевесе сил немцев, был ясен для каждого. ЧК делала все, чтобы очистить зону от бандитов, с ними расправлялись сурово и безжалостно, но вести борьбу в самой нейтральной зоне было невозможно. Однажды я присутствовал при переговорах комиссара пограничного отряда с немецким майором. Место встречи было условлено. Мы поднимались по пригорку с белыми повязками на рукаве и без винтовок. Птицы пели в густом орешнике, острый запах раздавленных стеблей, звенящий воздух знойного полдня и скрип колес — все было обыкновенно, идиллически мирно в этом дьявольском месте, называемом нейтральной зоной. Здесь еще больше ощущалась искусственность навязанной нам мнимой границы, где кончалась власть Советов, власть крестьян и рабочих, и начиналась власть оккупирующей армии и опереточная гетманская держава. Мы выехали из кустарника и увидели немцев у верстового столба. Я думаю, что у нас всех были одинаковые чувства. Мы были лицом к лицу с самым страшным (в те времена) врагом революции. Немцы были в синих стальных шлемах, при винтовках и ручных гранатах. Вестовой держал лошадь майора. Майор сидел на складном стуле с часами в руках. Круглые очки, острый, курносый носик и треугольное личико делали его похожим на филина. Круглые стекла очков блестели как совиные пустые глаза. Вся группа иностранных солдат выглядела неестественно на полях и равнинах, где скудная и серенькая среднерусская природа уже уступает мягкости, прозрачности и теплоте украинского пейзажа. Я прочел по-немецки наше заявление по поводу случаев в пограничной полосе и мер, которые будут нами, приняты. Крестьянская телега поднималась по шоссе, и унтер-офицер пошел ей наперерез и сказал «цурюк», и по тому, как селянин задергал и погнал назад лошаденку, я понял, что слово «цурюк» и особенно режущий жест рукой — привычные слово и жест. Кто-то из наших вздохнул и тихо щелкнул языком. Майор выслушал до конца, сказал «зо» и встал. Вестовой подвел ему коня. Мы смотрели на немецких солдат. У них был довольный и сытый вид; они смотрели на нас с любопытством, но без всякой враждебности. Вероятно, мы представляли странное зрелище в полувоенной форме, без оружия. Особенно поразил их высокий, скелетообразный человек с волосами до плеч, его матросская рубашка и стеганые, защитного цвета, солдатские штаны. Так кончилось это свидание. Но оно имело продолжение, не очень благополучное для нас. В числе сопровождающих комиссара был некто, называвший себя Иван Бунтарь. Это был худой, как скелет, длинноволосый, бритый, похожий на актера человек. Он считал себя то левым эсером-интернационалистом, то анархистом-коммунистом. В нем было много от провинциального театра, вернее от эстрады летних садов. Он рьяно митинговал при любом случае, и это было неудивительно для того времени и в условиях лагерной жизни. В отряде его называли «бритый поп». Его митинговые речи были смесью рифмованного эстрадного монолога и поповской проповеди. В общем это звучало архиреволюционно и абсолютно сумбурно. Состав отряда был смешанный, лучшая его часть — московские красногвардейцы, группа латышей и наконец демобилизованные солдаты маршевых рот и фронтовики, вовлеченные в революционную стихию. Таких было большинство. Мы вернулись после свидания с майором; нас окружил отряд, каждый из нас рассказал, что видел, но «бритый поп» говорил больше всех. Я уходил в местечко и вернулся и написал донесение о встрече с майором. «Бритый поп» стоял на крылечке; его окружало человек сорок, и он говорил в обычном тоне, приплясывая и подпевая, говорил стихами и прозой, перемешанными с матерщиной; он порвал на себе матросскую рубашку и плакал настоящими слезами, размазывая грязь по лицу. Он грозил кулаками в сторону немцев и плакал по погибающей матери-Украине. Его слушали внимательнее, чем всегда. Потом я ушел ночевать в местечко. Я жил у мелочного торговца-еврея и спал на полу, а не на устрашающих пуховиках кровати. Я заснул сразу и проснулся от правильно повторяющегося грохота, точно с перерывами бросали на камни чугунные балки. Это были орудийные выстрелы. Была темная, душная летняя ночь. Выстрелы шестидюймовых орудий повторялись с абсолютной точностью, и край неба вдруг окрасился (розоватым, потом ало-желтым заревом пожара. Шпанов? Нет, Медовое. И то и другое было на советской территории. Никто вокруг не говорил о немцах, но все думали о них, и началась обычная ночная неразбериха, переходившая в панику. Утром все объяснилось. «Бритый поп» сагитировал фронтовиков. Они поставили трехдюймовку на платформу, прицепили маневренный паровоз и, выдвинув платформу до разъезда, обстреляли из трехдюймовки немецкие посты. Уцелевшие от этой экспедиции рассказывали, что немцы сначала побежали в панике. Они полагали, что вся советская армия перешла в наступление. Но знаменитая дисциплина и боеспособность еще не покинула немцев, и через двадцать минут батарея шестидюймовых орудий открыла огонь по хутору и селу у полотна дороги. Село выгорело, были жертвы, но «бритый поп», вероятно, не увидел финала; он исчез, пропал без вести в ту же ночь, оставив отряд в полном недоумении относительно себя. Так и неизвестно, кто он был — сумасшедший, фанатик или провокатор.