Выбрать главу

Тут начался среди нас горячий спор. Миша Калинин утверждал, что никаких пластунов в ту ночь не было ни в восьми, ни в в трех верстах, и Азин сам придумал эту штуку, чтобы узнать, как он выражался, «удельный вес», испытать храбрость командиров и политических работников. Другие утверждали, что пластуны были, но остановили наступление, потому что их поразила тишина и порядок в Дубовке; они испугались засад. Но так или иначе все соглашались, что в ту ночь красные в полном порядке отошли. Мой сверстник слушал рассказ и споры и попросил внимания.

— Я слушал вас, — начал он, — вижу, что вы все в общем искали опасностей. Но я (нельзя сказать чтобы я был трус), я — осторожный и в общем сдержанный человек, я не тороплюсь переходить через улицу, я не люблю толкаться в очередях, я не участвую в уличных спорах и ссорах и все же с самых детских лет я попадаю в рискованные и опасные положения. Тринадцати лет от роду, в потемкинские дни, я угодил под обстрел в Одессе, когда горел порт и полиция и казаки стреляли в рабочих со стороны Греческого моста. И с тех пор пошло. Вот я теперь в Афганистане, за пять тысяч километров от милой родины, в полудикой стране, где убивают послов и запросто пытают и казнят… О, милая родина! Счастливая, невозвратимая пора — детство. Милое детство, когда в один тихий воскресный полдень мы посредством рогатки разбили все стекла в пустом здании казенной палаты. О, детство, когда при помощи простой спринцовки мы залили чернилами серебристо-белый, чертовой кожи, китель с погонами неизвестного ведомства…

— Да, я помню, — внезапно прервал рассказ земляк моего сверстника, — я помню этого болезненного и хилого, вихрастого мальчишку. Он учился в двухклассном городском училище. Однажды на катке он подбежал к здоровенному реалисту семикласснику, ударил его по уху и, показав перочинный ножик, деловито убежал. Милый ребенок!

— Я продолжаю, — вздыхая, сказал мой сверстник. — Каким образом я мог очутиться в Афганистане? Впрочем, если не скучно, я расскажу вам… Это будет только краткое жизнеописание моего отца и дядей, моего деда и бабки. Несвоевременные, но все же любопытные биографические повести. Не думайте, что я перенесу вас в тихое дворянское гнездо или в замоскворецкий купеческий особнячек.

В восьмидесятых годах мой дед был арендатором постоялого двора на Волыни, в предместьи губернского города. Мои младенческие воспоминания связаны с здоровым запахом навоза, с сараями, крытыми соломой, и всевозможными экипажами — желтыми дилижансами, запряженными шестеркой одров, бричками, фаэтонами, шарабанами. Я помню рослых гайдуков в двухэтажных кэпи с большими клеенчатыми козырьками, в ливреях с большими медными пуговицами. Наконец, я помню возы, покрытые парусиной, и осипших бородатых извозчиков; они назывались балагулами. — Он посмотрел на абрикосовые деревья и крышу афгано-индийского бэнгало и вздохнул: — Да, я родился в тихом, славном, — как говорится, утопающем в садах — городе, в городе с учительской семинарией, гимназией и приютом для малолетних преступников. Моего старого и доброго дедушку обижали физически и устно проезжающие польские паны; городовой, по местному десятник, был для него божьей карой, и выше десятника стояли только графы, князья и цари. Мой дед женился в зрелом возрасте на шестнадцатилетней красивой девушке из семьи, стоявшей двумя-тремя ступенями ниже арендатора постоялого двора. Она прожила с ним двадцать четыре года, родила пять сыновей и одну дочь и сорока лет от роду убежала с местным нотариусом в город Одессу, захватив младшего сына и дочь. Это был исторический скандал на всю губернию и губернский город, и старик, ранее выпивавший одну рюмочку по большим праздникам, стал выпивать чаще и даже с проезжими извозчиками-балагулами; в конце концов он опустился на одну социальную ступень ниже и, пожалуй, в наше время оказался бы в числе необлагаемых трудовых элементов. При старике некоторое время оставались четыре сына. Старший, впечатлительный Авель, не вынес первых еврейских погромов эпохи царя-миротворца и бежал в Америку и исчез там бесследно ровно на сорок два года. Затем разбрелись по России три других сына. Мой отец был наборщиком, потом метранпажем, потом пошел в театр и сделался актером и режиссером; на этом и кончилась интереснейшая часть его биографии. Третий сын был слесарем, затем выработался в монтера и механика. Он купил в Москве жалкие останки автомобиля Пежо и привез и пустил в Одессе первый в городе автомобиль. Это дало ему славу и деньги. Для начала он открыл велосипедную мастерскую и так как в воскресный день с утра и до вечера выпивал сорок восемь кружек пива в «Старой Баварии», то привел мастерскую в полное расстройство и тоже ушел в театр. Он был скромным театральным работником и только раз в сезон, в свой бенефис, выступал в «Князе Серебряном» в роли богатыря. (Я забыл сказать, что он весил семь пудов и имел нос, как говорят, поврежденный ударом железного аршина. Однажды в Донецком бассейне он ушел от грабителей, выбросив им из саней ямщика). Он умер от болезни почек, как исторический алкоголик Александр третий. Другие братья ничем не выделялись; впрочем один по слуху играл на всех инструментах и тоже был актером. Он боялся одиночества и темноты, был мнителен до сумасшествия и здоров как атлет. Единственная тетка вместила в себе всю мягкость характера и благожелательность, которую природа отпустила на всю семью. Я еще забыл сказать о бабушке. Она похоронила своего нотариуса и занялась коммерцией и игрой на бирже. Эта была крупная, властная, молодящаяся старуха. В шестьдесят шесть лет от роду она была приговорена по совокупности на два года арестантских рот за избиение судебного пристава, симуляцию у себя грабежа и шантаж страхового общества. Вот и все. Да, по поводу американского дядюшки, бежавшего в Америку сорок два года назад: он был в числе пионеров, построивших город Портланд на тихоокеанском побережьи. По несчастной случайности он застрелил жену и стал мэром города и, кажется, сенатором. Он переменил имя — его зовут Вильям Алиани. Все.