Спустя год я уже великолепно знал, что к чему на этой волшебной площадке. Знал, как надо тормозить воздушным и как ручным тормозом. Знал на глаз, за сколько сажен до остановки надо начинать притормаживать. Знал, как вышибает, когда внезапно, взрывом, возрастает сила тока, поступающего в мотор, автомат-рубильник над головой вожатого. Знал даже, что есть и электрическое торможение: надо только ту же ручку контроллера так подать влево, чтобы зубчик-указатель на ее втулке установился правее и выше первых выпуклых индексов на крышке. И два раза в жизни это знание принесло мне вполне весомую пользу.
В 1909 году я с матерью отправился в город покупать какие-то школьные пособия. Верная "десятка" везла нас по Литейному. Публики было немного. Я, разумеется, сидел на своем "плацкартном" личном месте, прижав нос к переднему стеклу; мама поместилась рядом со мной.
Вдруг, при переезде Кирочной, в контроллере что-то вспыхнуло, и над ним взвилось буйное, коптящее (резина же загорелась), зловонное пламя. В долю секунды все сорвались с места, ринулись вперед. Вскочила, охваченная паникой, и мама. И она кинулась бы на площадку, если бы смятение не прорезал мой яростный визг:
– Не надо бежать, он сейчас автомат вырубит!
Чепуха, что я не испугался: я – очень испугался.
Но моя вера в технику была так сильна и безгранична, что меня глубоко возмутило общее невежество: надо же спокойно ждать, пока вожатый, приподнявшись, не вырубит ток, хлопнув по рукоятке на потолке.
Вожатый вскочил со своего хлипкого стульчика, хлопнул по рукоятке, и огонь мгновенно погас.
– Мальчик-то смелый какой! – покачивая головами, удивлялись, сразу успокоившись, пассажиры. – Как завизжит!
А мальчик не был никаким особо смелым. Он был убежден, что надо делать так. Вот он и визжал.
Прошло восемь лет, и я уже потерял способность визжать так пронзительно, как в детстве. Но знание трамвайных дел сохранил.
…Не скажу уже сейчас точно, когда это могло быть: 23 или 24 февраля 1917 года. В двадцатых его числах.
Да, начиналась революция. Но она была первой революцией, которую я видел в своей жизни. Если старшие и те как-то не заметили, как "продовольственные волнения" переросли в восстание, если генерал Хабалов упустил этот очень важный для него момент, то что же удивляться, если я даже представления не имел, что в городе начинается и чем может кончиться? Я не видел причин отказываться от задуманного.
Я задумал вот что. Все те годы я был совершенно помешан на живописи Левитана. В грабаревской монографии я впервые увидел цветную репродукцию "Вечернего звона" и потерял покой: мне хотелось посмотреть на саму картину. Я и сегодня так же влюблен в нее, как тогда.
В справочной части монографии (или на паспарту самой репродукции) я вычитал, что подлинник "Звона" является "собственностью Ратькова-Рожнова".
Не могу уж сейчас установить, какие неточные указания привели меня к уверенности, что этот "Вечерний звон" находился в 1917 году в Лесном, на Старопарголовском проспекте, на одной из принадлежавших Ратьковым-Рожновым дач.
Разумный и взрослый человек быстро пришел бы к мысли, что, кому бы из многочисленных носителей этой сановной фамилии картина ни принадлежала, ее надо искать скорее на Мойке, 1, где жительствовали сразу четыре брата Рожновы, или в Мраморном и Чернышевом переулках, где процветали еще другие важные Ратьковы (почти все – действительные статские советники), но не в захолустье Лесного…
Но я не был ни разумным, ни взрослым. Мне кто-то сказал – я свято поверил, и в тот самый февральский день не нашел себе более уместного занятия, как с утра отправиться в Лесной. (Может быть, это было уже воскресенье 25-го, но я не уверен: занятий в школах не было тогда и в будние дни.)
Туда-то я и проследовал самым обычным способом – на трамвае "шестерке" до Нижегородской, на 21-м до Спасской в Лесном. И очень быстро убедился, что там действительно есть два участка "наследников Ратькова-Рожнова", но ни о каких дачах я картинах на них и слыхом не слыхано. Нет так нет; я пустился в обратный путь.
И вот тут-то и началась одиссея.
Трамваи стали: в городе началась забастовка. День был ветреный, далеко не теплый, с метелью. Пешком я добрался до Лесного проспекта, где-то у Батениной; это был не нынешний, густо застроенный городской проспект, – это было почти что загородное шоссе, с рельсами по одной стороне, с поземкой, метущей поперек, с занесенными снегом пустырями за канавами. И вот на нем, между Флюговым и Бабуриным переулками, я добрался до спокойно стоявших на путях двух или трех трамвайных вагонов.
Они были пусты: ни вожатых, ни кондукторов; я это видел впервые. Какие-то незадачливые путники вроде меня, грустно посмотрев на них, закрываясь от ветра, брели дальше. Но меня потянуло к вагонам: а нельзя ли их пустить в ход? Я-то – смог бы…
Нет, нельзя: умные вожатые сняли и унесли с собой рукоятки контроллеров и даже малые ключи, которыми включался ток тут же на крышке контроллера справа. Ну что же, ничего не попишешь…
И вдруг, сойдя с площадки переднего вагона, я увидел на панели водопроводчика, с ворчанием тащившего за спиной на ремне деревянный ящик, из которого торчал здоровенный гаечный ключ. Вот-то кстати!
Мы договорились мгновенно. Ему было нужно на Малый Васильевского, мне – на Зверинскую. Мы поднялись на площадку, сначала включили мотор. Ток еще был! Тогда тот же ключ перенесли на главную ось барабана, и, хотя контроллер принял из-за него варварский вид, вагон пошел…
Как только вагон двинулся с места, и – шаг за шагом (я не собирался лихачествовать, да и пожилой мой напарник еще умерял мой пыл) – стал двигаться к городу, за нами погналось множество народу. На каждом шагу мы останавливались, кого-то забирали, кого-то ссаживали… Уже люди висели на подножках. И уже шел спор – куда же нам ехать? Многим надо было через Литейный мост, а нам – мне и водопроводчику – это было совершенно не с руки.
На углу Боткинской чуть не вышло распри: здесь была развилка пути. Но набежали новые попутчики, жаждавшие попасть на Петроградскую, да и вагон-то этот был бесспорно "наш" по праву захвата. Мудрый водопроводчик (я долго помнил его фамилию и адрес) мгновенно сбегал в ближайший двор и принес оттуда ржавый ломик, без которого нам было бы никак не перевести стрелку. Перевели и поехали; и, так же неторопливо, уже к сумеркам, добрались до Тучкова моста. Вести вагон дальше мне не было никакого интереса, и я, под клики всеобщего неодобрения, малодушно смылся.
Вагон так и остался стоять тут, в самом неожиданном месте, на выезде с Большого проспекта на узкую тогдашнюю дамбу Тучкова, прямо против часовни Владимирского собора. Часовня и сейчас стоит там; в ней торгуют цветами.
Я ушел к себе домой, но через двое или трое суток, проходя по этому месту, "своего" трамвая уже не обнаружил. "Угнал" ли его так же, как и я, какой-нибудь другой дилетант или забрала полиция – не знаю. До сих пор поражаюсь: каким образом изо всего этого не вышло для меня какого-нибудь конфуза; почему никто не согнал меня, юнца, с той вагонной площадки еще но пути? А вот – не согнали!
Если прикинуть все это, думаешь: что же удивительного, если во мне с весьма ранних лет к петербургскому трамваю сложилось очень приязненное, почти "родственное", отношение?
Город наш не напрасно с давних лет именовала Северной Пальмирой. Не напрасно Пушкин любил "зимы твоей жестокой недвижный воздух и мороз". Не случайно сохранились до наших дней с XVIII века удивительные описания петербургского неслыханного чуда – Ледяного дома.
Не приходится удивляться, что по-настоящему первый электрический трамвай у нас тоже оказался все-таки не "сухопутным", а "ледовым трамваем". Чтобы рассказать о нем, надо сначала поговорить о питерских зимах начала XX века: во многом, очень во многом они отличались от нынешних.