Уже давно – по моему счету, примерно с 1929 года – мы позабыли о былых "жестоких зимах" Петербурга: они стали намного мягче, чем были тогда – в десятилетия моего детства, отрочества и юности.
Помню, в январе двадцать девятого года я в последний раз, стоя на набережной Васильевского острова, наблюдал зрелище, ранее бывшее довольно обычным. От места стоянки на Неве своим ходом, без всяких буксиров – что могли в этой обстановке буксиры? – уходил в море который-то из наших ледокольных флагманов: то ли "Ермак", то ли "Красин".
Огромный корабль, двигаясь то вперед, то назад, то кормой, то носом, не без труда пробивал себе путь по узкой для его арктических масштабов, закованной в тяжелую зимнюю броню Неве. И невский лед уступал напору богатыря не без мрачного сопротивления. Под давлением чудовищной тяжести судна ледяной покров вспучивался до самых берегов. Слышался грозный гул. Деревянные плашкоуты невских пристаней содрогались и как бы приподнимались у гранитных набережных. Бревна, которыми они были связаны с берегом, скрипели и стонали. Но за кормой ледокола открывалось уже все большее пространство черной воды, все больше ледяного крошева вскипало и ныряло в струе могучих винтов, все дальше и дальше расходились закрайки причудливой "майны".
Много народу стояло рядом со мной на берегу. И все покачивали головами: "Да, вот тебе и – далеко от Арктики… Вот тебе и – у себя дома! А не так-то просто и этот лед разворотить: Нева!"
Невский лед был в те годы большой силой, и я присутствовал при подлинной битве великанов…
В десятых годах питерская зима начиналась в ноябре, тянулась до марта, бывала ровной, крепкой, пробирающей до костей. И температуру мы мерили тогда не медицинским "Цельсием", как сейчас, а суровым, "уличным" "Реомюром". Если ртуть падала до 25 градусов, на пожарных каланчах поднимались на высокие железные развилки круглые кожаные "шары", и это означало, что "дети, в школу собирайтесь" отменяется впредь до… И неудивительно: ведь, чтобы получить из этой цифры наши теперешние градусы, надлежало 25 разделить на 5 и частное умножить на 6. Получится 30 градусов, – уж какая тут "школа"!
На всех уличных перекрестках загорались костры: кое-где – по полной простоте, так сказать, – дикие, бивачного лесного типа; в большинстве же своем – в специальных железных круглых цилиндрических жаровнях на ножках.
Стояла на мостовой такая железная, закоптелая и пережженная, корзина, и вокруг нее с раннего утра (да нередко и всю ночь) темнела небольшая "толпучка": городовой в башлыке, с заиндевевшими усами и бровями, простирающий над огнем длани, "как жрец взыскующий"; дворники, оставившие в сторонке снежные лопаты и метлы; газетчик с ближнего угла. Его занесенные легким сухим снежком "Пинкертоны" и "Газеты-Копейки", притиснутые, чтобы их не раздул ветер, кирпичами и железками, пестрели на каменной ступеньке у входа в еще не открытый с ночи магазин или в угловую табачную лавочку… Отплясывал декабрьское "холодно, братцы, холодно!" извозчик в тулупе – лошаденка его, понурясь, дремала у ближнего фонаря; колотился посиневший нищий (а может быть, не нищий, а золоторотец из "Вяземской лавры", с каким не приведи господь встретиться в темном переулке в другую ночь); около полуночи могла подбежать погреться и какая-нибудь местная Сонечка Мармеладова… Жарко пылали березовые дровишки – "швырок", угли шипели на снегу, под жаровней темнела протаявшая за много дней ямка…
Отколе дровишки? По городу непрерывным потоком двигались ломовики с дровяных складов. Им тоже было не жарко; они все понимали. И каждый ломовик, проезжая мимо такого костра, сбрасывал на общую пользу одно-два звонких, насквозь промерзших, с лупящейся берестой полешка; тем более – городовой стоит! Да и сам "ломовой" соскакивал на три минутки поплясать у костра, потопать валенками, поколотить над огнем друг о друга обшитые грубым холстом или кожей варежки…
Словом, вот как было прохладно:
Заинька под елочкой попрыгивает, Лапочкой об лапочку постукивает: Экие морозцы, прости господи, стоят; Лапочки от холоду совсем свело…
Зимно было в тогдашнем Питере: стужи были не нынешние!
Да и вид улиц был не нынешний. Снег, как теперь, под чистую, – не убирался даже и на Невском. Его и нельзя было убирать: движение-то повсюду было санное, на полозьях; лихачи летели, "бразды пушистые взрывая"… В глубоком снегу, в тяжком инее стояли скверы и сады; Исаакий "в облаченье из литого серебра" сурово, месяцами, смотрел на заваленный снегом город, на белые поля Невы и Невок…
Но и Нева – я возвращаюсь к трамваям – жила тогда, в те месяцы, своей совсем не похожей на нынешнюю, зимней жизнью.
Тут и там (и почти везде) на широком речном просторе, на льду, достигавшем арктической, чуть ли не метровой, толщины, чернели очерченные прямыми линиями, огороженные веревочными оградами квадратные и прямоугольные проруби. Целыми днями мужики с пешнями высекали из речного льда огромные, метра полтора длиной, сантиметров семьдесят – аршин! – в толщину, аквамариново-зеленые, удивительно нежного тона, как бы лучащиеся изнутри, ледяные призмы. Подъезжали, пятясь, обмерзшие дровни; их задние копылы уходили под лед, на санки баграми втаскивалась такая прозрачная драгоценность, лошаденка выволакивала сани прочь из воды, ледяной параллелепипед сбрасывали на снег и устанавливали рядом с десятком других таких же, солдатиками торчащих над полыньей, глыб.
Новые и новые призмы извлекали из воды; за ужо обсохшими непрерывным потоком подъезжали из города новые и новые извозчики… Ведь никаких холодильников нигде; ни признака "хладокомбинатов", вся торговля держалась на ледниках, на невском голубоватом льду. Светло-прозрачные призмы соскальзывали с саней; они падали порою на уличный снег и – поднять такую один возчик не мог! – лежали или стояли там уже до весны, постепенно обтаивая, как увеличенные копии уральских камней из ювелирного магазина Денисова на Морской.
Память – странная вещь. Вот вошла в нее, столько лет назад, одна такая прямоугольная красавица между Зимним и Адмиралтейством, на съезде с теперешнего Дворцового моста (он строился, но не был открыт)…
Весенний день, яркое, умытое солнце. Льдина стоит, вся светясь; около нее, высунув завитком язык, сидит чья-то рыжая, чистенькая собачка в ошейнике, а мальчишка лет пяти, выкручивая руку своей "прилично одетой" маме, все смотрит на собаку, все вглядывается в нее: "Мама, ну мама же! Зачем эта собака на меня так сильно язык разинула?"
Он льдины не видел; а мне она запомнилась, и хоть ей уже считанные дни оставалось тогда жить, я рад, что она воскресла теперь в этих строчках.
Зимой лед на Неве бывал тогда столь мощен, что кому-то в конце прошлого века пришла в голову удачная мысль: проложить по нему трамвайную линию от того невского спуска у Адмиралтейства, где теперь красуются два бронзовых льва, к Зоологическому саду на Петроградской, к похожим на какой-то муляж из папье-маше "американским горам" над Кронверкским каналом.
Так и было сделано. В каждый ледостав поперек широчайшего плеса у моста, где расходятся две Невы, Большая и Малая, на льду укладывались шпалы, настилались рельсы. Привозились два маленьких трамвайных вагончика – не с обычными, как у сухопутных трамваев, фигурными "дугами" над крышей, а с такими похожими на шесты бугелями, как у нынешних троллейбусов; только, конечно, по одному на каждом вагоне.
Челноками, расходясь друг с другом на "разъезде" посреди реки, эти вагончики бегали взад и вперед через нее и, вероятно, приносили барыш кому-то (не думаю, чтобы это было городское предприятие). Очень похожие на них зеленые трамвайчики ходили потом от Нарвских ворот до Стрельны. Они-то дожили до конца двадцатых годов.
Морская ул. – ул. Герцена