Отличная выучка, поощрение смекалки, солдатской инициативы позволяли экипажу выходить из любых затруднительных положений.
Однажды "Челитта" погнала несколько грузовых платформ на дальнюю лесосеку, за топливом. Впрочем, возможно, на этот раз то была не "Челитта", а другой паровоз: над лесным "усиком" поднялся-таки дымовой султан, и противник накрыл заготовителей огнем. Путь между платформами и отошедшим от них к водоразборной колонке паровозом оказался разрушенным: раскидан балласт, расщеплены шпалы, вырван полутораметровый кусок рельса. Надо спешно выводить из-под огня и платформы и локомотив: жаркий обстрел продолжается…
Старший кондуктор Иванов был тогда совсем юнцом, почти мальчиком. Но он вместе с товарищами мгновенно находит подходящую крупную плаху, вытесывает из нее подобие рельса, укладывает на импровизированные шпалы, закрепляет деревянными распорками… Платформы одна за другой "на руках" перетаскиваются через наспех залатанное место; подошедший под огнем паровоз сцепляется с ближней и отводит почти потерянные площадки в укрытие.
Когда я по свежим следам записывал для газеты это, не каждый день случающееся, происшествие и дивился находчивости, быстрой реакции, знанию дела бойцов, командиры разводили руками:
– А чего же вы ждали, товарищ писатель? С таким личным составом – хоть не знаю куда! Орлы! С ними не воевать – с кем же воевать?
А матросы и старшины давали несколько иное объяснение:
– От командиров, товарищ начальник, зависит вся выучка…
Правы были и те, и те.
Заключение
Не так давно мне пришлось пройтись пешком из Мартышкина в Ораниенбаум. На самой западной опушке паркового массива, недалеко уже от входных семафоров "Рам-бова", я вдруг остановился посреди шоссе, и сердце у меня забилось. На старой сосне, высоко поднявшей вверх свою крону, в сплетении ветвей, я увидел то, что непосвященному могло бы показаться остатками какого-то огромного птичьего гнезда – орлиного, быть может: скопление не то жердей, не то сучьев, не то досок, еще чего-то неопределенного. Прохожие не обращали внимания на эту груду поднятого невесть куда и непонятно зачем материала; да и обрати они на нее внимание – она ничего не сказала бы им. А мое сердце дрогнуло. Я стоял под сосной и смотрел, и не мог оторвать от нее глаз. Это до сих пор сохранились тут каким-то чудом развалины "нашего НП", наблюдательного пункта "Балтийца".
Там в сорок втором – сорок третьем годах была тщательно замаскированная площадка. Туда и оттуда тянулись провода; там таинственно гудели зуммеры телефонов; оттуда наблюдатели вглядывались в захваченную врагом часть Петергофа, а бронепоезд из-за Ораниенбаума, от "Дубков"), а может быть и вот с этих путей, по их указаниям методически бил, поражая главный наблюдательный пункт противника на южном берегу – краснокирпичный, крепко построенный Петергофский собор.
Откуда бы ни шли по заливу в те дни катера, баржи, подводные лодки, откуда бы – с лебяженского "пятачка" в Кронштадт, из Кронштадта к Лисьему Носу – ни бежали зимой по льду закамуфлированные машины, – этот собор, как костлявый палец, торчал на своей "высотке": из-под его куполов следил за каждым нашим движением холодный, жестокий вражеский глаз.
Легкой артиллерии было не справиться с толстенными сводами каменной громады, – прикрывать движение по заливу нет-нет да и приходилось "Борису Петровичу"… Двадцать пять лет назад!
Я смотрел на электрички, стремительно скользящие по полотну, на автобусы и машины, катящие по шоссе непрерывным потоком, а видел я такой же жаркий день четверть века назад, и знакомые серые борта боевых площадок "Балтийца", и стволики высоко задравшихся в небо "сорокапятимиллиметровок", и большие стволы "соток", и пламя, вырывающееся из них бледными языками… Я слышал гул залпов, я снова созерцал одного из "тридцати трех богатырей" Балтики во время его беззаветной военной работы и думал, что все мы, пишущие, в долгу перед тем временем и перед его героями.
Теперь мне удалось вспомнить о них, и о нем, о том времени. Я писал этот очерк с тем большим удовольствием и радостью, что и теперь, более четверти века спустя, дружба, зародившаяся в закамуфлированных вагонах "Балтийца", жива. И отставной капитан первого ранга Владимир Лазаревич Аблин, и деятельный работник Общества по охране памятников старины и архитектуры Ленинграда Сергей Александрович Пермский, после войны ставший главным архитектором области, – они тут, на расстоянии прямого видения от меня. По-видимому, правда, что дружба, возникающая на войне, – нерушима.
Собираясь втроем, мы вспоминаем. Военная память – великая вещь. А "Борис Петрович" No 2, "Балтиец", заслуживает того, чтобы память о нем никогда не изгладилась.
СЕГОДНЯ, В ЛЕНИНГРАДЕ…
Одни ушли, другие живут рядом…
Как всякий человек в годах, я нередко задумываюсь; "А что это, хорошо или плохо, что я – в годах?" То есть попросту – старик?
Представьте себе, дать на этот вопрос, как теперь стало модно выражаться, "однозначный ответ" – не так-то просто.
Конечно, с одной стороны, это категория стеснительная, старость. Помню, учась в двадцатых годах в Лесном институте, за Ланской, я жил на Зверинской и почти ежедневно, испытывая то, что Рабле называл "ни с чем не сравнимым несчастьем", – то есть отсутствие денег в карманах, – путешествовал туда и обратно пешком. И не считал это за подвиг.
Как-то случилось так, что в дом к одним моим родственникам, у которых, в свою очередь, были родные в Голландии, приехал весьма известный профессор, сотрудник Лейденского института низких температур некий ван Кроммелин.
Мои родственники и родственницы растерялись. Все они владели основными европейскими языками, но давно не имели в них практики и не знали, как им объясняться со знатным иностранцем. Они прибежали с этим ко мне. Я тоже уже много лет не разговаривал ни по-французски, ни по-немецки, но мои отговорки не подействовали. "Ты – нахал! – невежливо заявили они. – Ты – сможешь".
Пришлось стать гидом при профессоре. Собеседовали мы с ним на странном меланже из всех европейских языков. Помню, когда дело дошло до слова "поместья", я, в полном отчаянии, перешел на латынь. "Latifundiae", – сказал я, и ученый обрадовался: "О, ja, ja! Latifundiae! Oui!" В общем, мы судачили бойко.
Профессор читал в России довольно много лекций (или делал доклады). Уже перед его отъездом он заявил мне, что ему остался лишь один ответственный доклад, но – очень далеко.
– Это где же?
– О, очень далеко! На крайнем севере!
– Архангельск? – предположил я.
– Нет, нет…
– Вологда?
– Нет, нет…
Я затруднился дальнейшими догадками. И тут он вспомнил:
– О! Лес-ной… Лес-ной! Сос-нов-ка…
– Ха-ха-ха! – не выдержал я. – Вот так "на севере"!.. Да я туда в иной день дважды пешком хожу… Учиться.
Он очень решительно закрутил головой:
– Не может быть, это что-то не то! Туда я ехал сорок пять минут на трамвае… Это – расстояние от Гааги до Роттердама…
И тут я понял, как относительны понятия "близко" и "далеко" на Западе и у нас.
Так вот – тогда я бегал туда "ножками", сейчас меня на это не соблазнишь никак. Это – грустно.
Но есть и выгоды, юности мало понятные и мало доступные. Когда – очень давно, в самом начале века, – я впервые оказался перед зданием университета (меня вели в Зоологический музей, смотреть мамонта) и мне сказали, что тут когда-нибудь я буду учиться, – на набережной, перед самым торцовым фасадом трезиниевских "Двенадцати коллегий", росли достигавшие крыш деревья. Как будто липы.
Когда несколько позже, гимназистом, я проходил мимо этих мест, никаких деревьев там не было. Над газончиками поднимались лишь робкие кустики да тонкие хлыстики только что посаженных топольков.