А когда я иду гам теперь, огромные толстенные осокори снова шумят над моей седой головой, и я не без чванливости думаю, что, собственно, я почти что "пережил век забвенный" этих "патриархов лесов". Во всяком случае, на моих глазах трепещет листами их второе поколение. "А я помню их во-от такими!" – как говорят старики.
"Во-от таким" помнится мне и многое в городе. И это радует меня. Старость – прелесть! Тому, кому сейчас двадцать или даже тридцать лет, представляется небось, что в общем и целом вокруг него все "недвижимым" остается, как бы неизменным. Стоит на Невском башня-каланча над городской железнодорожной станцией, и стоит; и, видно, всегда тут стояла. Наверное, так и задумано было: внизу – городская станция, а вверху – каланча. А в закоулке, образуемом ее гранитным кольцом, как человек себя помнит, размещаются разные ларечки.
Человек? Смотря какой человек!
Я, например, помню время, когда никакой "станции" в этом здании и запаха не было. Помещалась тут Городская дума, заседали черносотенные, в основном, "думцы". И по Невскому в нижнем этаже дома не было ни магазина "Динамо", ни – там, дальше – пивного зала. Тут был "Милютин ряд" – всякие магазины, но только не нынешние. А на высоком железном устройстве, на самом верху каланчи, вывешивались по разным случаям на канатах большие круглые шары. По каким случаям? Вывешивались они так – и это означало, что где-то в городе начался пожар, и, поглядев на эти шары, любители пожарной гоньбы сразу могли сказать: где горит – в Александро-Невской части или же за Нарвскими воротами? И велик ли пожар? И сколько частей туда вызвано: три ли, семь ли или же все команды города?
Вывешивались этак – было понятно: ждут наводнения, будут с крепости стрелять из пушек. И знатоки безошибочно определяли, сколько воды сверх ординара, что уже затоплено и что под угрозой – словом, на какой цифре стоит стрелка на странном циферблате, что торчит из Невы у гранитного спуска против Адмиралтейства. Стрелка эта показывала, на сколько футов и дюймов поднялся уровень воды в данный миг.
Вот оно как было. Вы небось и этого "уровнемера" не помните? А ведь его остатки все еще маячили на том же месте до самой Отечественной войны.
А потом, у той же Думы, в том же самом гранитном закутке, появился памятник. Очень хорошая скульптура, энергичное горбоносое лицо: Фердинанд Лассаль. Для меня это – уже почти что в наши дни: в двадцатых годах; а вы и этого не застали.
Фердинанд Лассаль постоял-постоял здесь на странном, серого камня угловатом постаменте и удалился. И каждый раз, проходя мимо этого места, я вспоминаю сначала про него, а потом и про другие монументы, памятники, городские скульптуры, которые некогда высились – эта тут, та там, а в дальнейшем тоже удалились. Которых теперь уже никто не помнит, а большинство нынешних ленинградцев никогда и не видело. Но я-то их прекрасно помню, и, размышляя о них, я тем более начинаю думать о бесчисленных бронзовых, чугунных людях нашего города не как о мертвом музее скульптуры, – нет, как о племени почти живых существ, ведущих рядом с нами совершенно особую, таинственную, мало кому известную, но примечательную жизнь.
Сначала посвятим несколько абзацев "памяти ушедших".
Много лет каждый, кто приезжал с Московского (тогда Николаевского) вокзала в Петербург, как только выходил из вокзальных дверей на Знаменскую площадь, невольно вздрагивал или хмурился.
Посреди площади лежал огромный, красного порфира параллелепипед, нечто вроде титанического сундука. И на нем, мрачно проступая сквозь осенний питерский дождь, сквозь такой же питерский знобкий туман, сквозь морозную дымку зимы или ее густой, то влажный, то сухой и Колючий, снег, упершись рукой в грузную ляжку, пригнув чуть ли не к самым бабкам огромную голову коня-тяжеловоза туго натянутыми поводьями, сидел тучный человек в одежде, похожей на форменную одежду конных городовых; в такой, как у них, круглой барашковой шапке; с такой, как у многих из них, недлинной, мужицкого вида, бородой – "царь-миротворец" Александр Третий.
Многих прохватывал озноб, когда он появлялся так, внезапно, перед ними как символ тяжкого могущества, безмерной тупости, непоколебимой жестокости; как образ России – той самой России, что когда-то вздымалась на гребне волны, поднятая на дыбы фальконетовым Петром, – и вот теперь так упрямо и властно была остановлена на ходу поздним, современным нам царизмом.
С головой, пригнутой к копытам. С подрезанным по полицейскому образцу хвостом… России, тяжко застывшей в насильственной неподвижности, горько и грозно упершейся могучими ногами в землю, неведомо что думающей и невесть что готовой сделать в следующий миг…
Князь Павел Трубецкой – скульптор, создавший этот памятник, – именовался Паоло Трубецким, жил больше не в России, за границей. Это был талантливый художник.
Он создал невиданное произведение чрезвычайной силы: памятник-карикатуру, сатирический монумент, колоссальный шарж на отца того самодержца, который ему эту работу заказал… И произведение это зажило жизнью, не предусмотренной ни автором, ни заказчиком.
Не очень понятно, почему все-таки этот памятник был тогда утвержден и принят. С самого начала его смысл, может быть не до конца осознанный даже самим ваятелем, обнаружился в глазах современников.
Некоторые просто были озадачены:
Другие исподтишка посмеивались, отдавая должное силе и злости сатирического выпада, проницательности взгляда художника – не физического взгляда, – внутреннего зрения.
Пришла Революция и оставила могучую глыбу эту надолго на месте. Но было сделано неожиданное: на постаменте было выбито четверостишие Демьяна Бедного:
Мой сын и мой отец – при жизни казнены, А я познал удел посмертного бесславья: Торчу здесь пугалом чугунным для страны, Навеки "бросившей ярмо самодержавья.
Не все в этих стихах удалось поэту. Не очень гладко словосочетание "казнены при жизни", как будто можно казнить мертвеца. И "чугунной" статуя названа понапрасну, – она была бронзовой.
Но важно не это. Важно то, что, несомненно, никогда и нигде не существовало другого памятника, который можно было бы так, при помощи простой перемены надписи на нем, превратить из оды в эпиграмму, из монумента в "пугало".
Прошли годы; удивительная скульптура была убрана от главного въезда в Ленинград. Нужно согласиться с этим: над воротами замка прибивают герб его нынешних владельцев, а не карикатурный портрет изгнанного повелителя.
Но куда удалился необыкновенный памятник?
Ценители городских сокровищ знают: тяжкий всадник на могучем коне нашел себе приют на задворках Русского музея. Из некоторых внутренних окон этого хранилища можно увидеть огромную хмурую голову предпоследнего самодержца, уши его чудовищного тяжеловоза… А правильно ли это? Не следовало ли вывести их из этой последней конюшни? Не целесообразнее ли было бы установить замечательную скульптуру в более удобном для обозрения месте? Может быть, посреди Михайловского сада за музеем; может быть, где-либо еще?
Думается, что – да. И талантливый скульптор, и его единственная в своем роде работа заслуживают того, чтобы их знали, чтобы на них можно было смотреть.
И думать о прошлом.
Такова краткая история одной скульптуры-странницы.
…Если спросить сто первых встретившихся на Невском – знают ли они, где возвышался некогда памятник "Николаю Николаевичу Старшему", – то почти наверняка девяносто из них пожмут плечами: "Представления не имеем!" А семьдесят пять руками разведут: "А кто такой этот "старший"? Что, и "младший" тоже был?"
Были оба этих Романова. "Николай Николаевич Младший" памятней большему числу пожилых людей. Во-время первой мировой войны он в течение первого ее года числился верховным главнокомандующим, потом командующим войсками Кавказского фронта. "Николаю Николаевичу Старшему" он приходился сыном и, значит, Николаю Первому, сыном которого был "старший", – внуком.
Знаменская пл. – пл. Восстания