Пчельник притаился на полянке. Кругом обступили его развесистые липы. Уютный куренек скромно притаился под тенью одной из них. Скользкой тропинкой мы обошли ульи и подошли к куреню.
- Отец Лаврентий! - звонко закричал мой спутник, - во имя отца и сына...
- Это ты, Юс? Аминь, - отозвался суровый голос. - Полезай сюда.
- Я купца привел: ему в Лазовку нужно. Где Левончик-то?
- Какой купец? На что Левончик? Левончик в пекарню ушел: хлеб у нас на исходе. Какой такой купец?
Из куреня вышел, сильно пригнувшись, высокий старик в длинном кафтане из обыкновенного крестьянского сукна, в засаленной скуфейке и с большой бородою сивого цвета. Он посмотрел на меня подозрительно и неохотно поклонился. Но после некоторых подходов мы познакомились. {465} И странное дело: отец Лаврентий тотчас же утратил свою суровость, как только некоторые факты дали ему основание предположить, что я не купец, а барин.
- Господ Бегичевых знавали? - спросил он меня и на мой утвердительный ответ с гордостью заявил: - Мы их крепостные были. Хоро-ошие господа! Бывало, старый-то барин пройдет по двору, поджилки у всех затрясутся... А уж чистота какая была, какой порядок, - приходи любоваться! (Долго спустя после 19-го февраля я знал старика Бегичева на послугах у одного важного жида. Чистоту он действительно любил, и когда замечал пятнышко на калошах своего принципала, тотчас же стирал это пятнышко собственным своим носовым платком. Он так, кажется, и умер с шинелью его пр-ва в руках.)
Мы скинули наши одежды и развели костер недалеко от куреня. Отец Лаврентий предупредительно устроил козлы, на которых развесил мое одеяние. В котелке заварили кашу. Погода прояснилась. Солнце выглянуло из-за туч, мирное и ласковое. Трава, обрызганная дождем, весело сверкала мелкими искрами и расстилалась вокруг, сочная и свежая. Пчелы хлопотливо шумели над ульями...
Поспела каша. Мы устроились, с деревянными ложками в руках, вокруг громадной чашки.
Юсов полуштоф торжественно водрузился посреди трапезы. И когда каша приблизилась к концу, языки моих собеседников заработали с особенной настойчивостью. Тусклый лик отца Лаврентия покрылся розовой краской, и его обыкновенно сердитые глаза заблистали. А у отца Юса лицо стало изображать сплошную улыбку, и взгляд затянулся ласковым маслом. Но разговоры Юсовы по большей части ограничивались восклицаниями и сочувственными подтверждениями речей отца Лаврентия. Да и вообще в присутствии последнего отец Юс как-то сократился и как будто представлял собою звонкий и покладистый отзвук, не более.
К концу трапезы наша компания увеличилась. Явился ветхий и сгорбленный старец с изможденным лицом и белейшей бородою. Голову его покрывал клобук. И казалось, тяжесть этого клобука угнетала старца: голова его постоянно тряслась и поникала. И Юс и Лаврентий подошли к нему с великим почтением, и он благословил их. По этому я догадался, что пришедший был иеромонах. {466} Благословил он и меня, причем посмотрел мне в глаза взглядом пристальным и невыразимо грустным. Затем он сел около нас и в молчании стал перебирать четки. Отец Лаврентий поднес к нему стаканчик с зеленоватой жидкостью и произнес:
- Благослови, отче.
Старец благословил. После этого предложили выпить ему. Он перекрестился широким знамением, посмотрел на нас, опять-таки долго и пристально, и медленно, с наслаждением, выпил. Бледные руки его, изборожденные голубыми жилками, тряслись, и водка каплями проливалась на рясу. Потом он снова сосредоточился в каком-то созерцательном молчании. А отец Лаврентий мало-помалу приходил в горячность и начинал уже размахивать руками.
- Одно остается: бежать без оглядки, - кричал он, - бежать, и шабаш! Куда ни обернись - склыка 1 одна. И больше ничего как склыка... Я теперь говорю своему сыну: "Митька, жениться тебе ноне о покрове на Варьке". Девка такая есть: Варька. - Нет, говорит, я не женюсь, она, говорит, Варька-то, рябая... Рябая! А?.. Да что бы я с ним по прежним временам сделал за такие его слова? - Лаврентий вперил в отца Юса такой взор, от которого тот завертелся, как на горячей сковороде. - По-прежнему я бы на нем, на стервеце, места живого не оставил, вот бы я что сделал!.. Варька - рябая, а Чепыркина солдатка - не рябая?.. Хорошо. И теперь прямо я его, моего сына Митьку, хлобыснул вилами. Ведь сын он мне, ты как понимаешь?.. Плечо я ему переломил. Ладно; в больницу... К мировому... к следующему...2 Да ведь плоть-то моя?.. Ведь от меня она произошла, плоть-то, а!.. - Отец Лаврентий выпил еще и поднес старцу. Старец, вместо молчания, стал теперь шептать что-то и быстро перебирать четками. Из его глаз по временам выкатывались слезы.
- Легче же я уйду в обитель, - продолжал Лаврентий. - Чего мне? Тут тишина, пчелки гудут, липки вот расцветут, дай-кось... Никого я не вижу... Порядки ихние поганые до меня не доходят, - голос его дрогнул. - Эх, {467} батюшки вы наши, господа Бегичевы! - воскликнул он. - Бывало что - бывало, я приду, паду в ноги: "Батюшка сударь, Анифат Егорыч, сподобь моему сынку невесту подобрать..." - "А какую?"- скажет... "Такую-то, мол".- "Чем нравна?" - "Работой, досужеством..." - и готово. Вот они как, дела-то, вершились! И был порядок. У нас в Бегичевке-то сто дворов было, а теперь триста двадцать. Откуда? Поделились: сыны своим умом захотели жить... Своим умом! Да отколе у тебя ум-то, у подлеца, взялся?.. В кабаке ты его нажил-то, что ли? Ну-ка, вот сидит барин, - Лаврентий указал на меня, ну-ка, спроси у него: что бы он по прежним временам с умниками-то с этими сделал? А на конюшню! розог! - вот бы что он сделал. И был порядок. У нас какое было заведение: у нас ежели мужик вернулся с базара пьяный - пороть! Шапку не снял перед старшим - драть! Хомутишко у него разорвался - парить его, друга милого!.. Вот!.. Вот это была строгость! Как, бывало, выедет бегичевская-то барщина - глаз отвести невозможно: лошадь к лошади, хомут к хомуту, телега к телеге.
Вдруг заговорил старец.
- Послушайте меня, да и аз возглаголю, - смиренно сказал он.
Лаврентий умолк.
- Отъяся от дщери Сиона вся красота ее, - сказал старец и прослезился. - Были у нас мужички крепостные (плачет)... Были у нас веси и сады... Сам я, смиренный, гва... гва... (всхлипывает от рыданий), гвардии подпоручик... И расточиша... И разбегошася... И на месте ликования - мерзость запустения воцаришася... - и затем запел сквозь слезы голосом тихим и дрожащим: - И бысть по внегда в плен отведен бе Исраиль, и Иерусалим опустошен бяше, сяде Иеремия пророк плачущ, и рыдаше рыданием над Иерусалимом... - после чего умолк и, уже сам налив колеблющейся рукою стаканчик, медленно его выпил.
- А то воля! - неизвестно к кому обращаясь, но с несомненным упреком сказал, после некоторого молчания, Лаврентий. - Ты проезжай теперь по деревне по нашей: избы поразорены, дворишки пораскрыты, скотина изморена, на улице нечисть... вот тебе и воля! А из кабака песни, а в кабаке пляс, драка... Всякий щенок цигарку со-{468}сет... На сходку выйдешь - над стариками, вроде как над ребятами малыми, потешаются: слово вымолвишь гогочут... И ты теперь посмотри: мы ли, бывало, с начальством не обходились... Он тебе в зубы, а ты ему поклон да курочку. И был порядок, был страх. А теперь что? Теперь вон у нас урядника недавно избили: избить-то его избили, да его же, сердечного, и со службы исправник согнал... Не-эт, по-нашему не так, по-нашему, разложить бы всю деревню, да передрать, да чтобы сам урядник лозы-то считал... Вот это так! Это порядок!.. У нас, бывало, при старых господах не токмо становой там, а просто свой же брат мужик, староста деревенский, - так пуще огня угасимого этого самого старосты боялись... А и звать-то его было - Лафет... И был страх!..