А я, на грех, в самый успеньев день свалился, да вплоть до Кузьмы-Демьяны провалялся в горячке. Деньги, что заработал, за хватеру пошли, так я Христа ради и до дому добрался... Тут осенью, с неделю спустя после покрова, приехал к Петровне пристав, описал все: коровенку, овец, амбарушку, кобылу, - одна и была... Через семь дён и продажу объявил. Побежала тут Петровна к Мишке, в ногах валялась, слезами обливалась, а он только гогочет, толстый дьявол... Озлобилась тут Петровна, пришла, набросилась на Гашку, стала ее попрекать... Напоследок аж обмерла... Известно, детишки махонькие, надо их прокормить, надел-то на одну душу всего, да и тот грозил мир отнять - недоимка становилась... Где бабе справиться?.. А тут еще осенние подушные подходили, она уж и так коровенку на подушное хотела продать - год-то тогда плох был, сухменный: ржица еще родилась, а яровые совсем погорели...
Егор замолчал и отвернулся от меня. Не то мне почудилось, не то и вправду в его глазах словно слезы блеснули... Разве то недобрый огонек сверкнул в них? - и то может быть...
- Говорят, силком Гашку-то он загубил... - после непродолжительного молчания проронил он глухим голосом.
- Где ж она теперь? - спросил я.
- У него, у Мишки... {559}
Я удивился.
- Что ж мать-то?
- А чего поделаешь... Она с той самой ночи и не вернулась, так у Андронихи и осталась, а опосля к Мишке на хутор переехала...
- И не уходит от него?
- Куда ж уйдешь, - срам! Пыталась, говорят, утопиться, да не допустили... Теперь-то оборкалась, должно... Уж скоро год как она там, сакуринским-то не показывается, а чужие видают... Работники-то ее уж хозяюшкой величают, - ишь, не нахвалятся... Только худа, говорят, больно словно испитая... Да водку зачала шибко испивать...
- Ты так и не видал ее?
- Притащился я к Михайлову дню ко двору еле живой, да как порассказали мне про все, - сама Петровна и рассказывала, - я опять свалился. До рождества, почитай, пролежал, а об рождестве в Питер уехал, у Танеева в конюхах там жил... Вот ноне по весне только пришел, прямо на хутор сюда...
- Да тоска вот дюже грызет, - продолжал он каким-то апатичным, усталым голосом, - все стоит вот она в глазах, скучная да худая... Так и ноет сердце, так и сосет... В Питере плохо, думал, как нa степь вернусь - легче будет... Как же, полегчает!.. Надысь наказывала повидаться, закаменело мое сердце - не пошел, а наутро хоть бы удавиться в пору... Тоска одолела...
Он замолчал и лег вниз лицом.
Лошади почти все уже улеглись и тихо хрустели, пережевывая траву. Изредка раздавалось шумное фырканье, резко тревожа сонный воздух, и опять вставала тишь над степью... На западе, у самого горизонта, едва мерцала узкая белесоватая полоска - остаток вечерней зари. Темное, почти черное, небо сверкало крупными звездами. Изредка какая-либо из них быстро скатывалась куда-то и исчезала, оставляя на мгновение огненный след... Куда она уносилась, эта звездочка?..
Тяжело становилось на душе после рассказа "Полоумного"... Тяжело было сознание того, что вот наряду с этой роскошной природой, наряду с этим широким простором и земли благодатной и чистого, вольного воздуха, {560} может существовать горе - не измышленное, а действительное, реальное, неумолимое...
Сдержанное рыдание послышалось... Я испуганно наклонился к Егору. Он весь конвульсивно вздрагивал, зажимая лицо руками. Плечи его тяжело приподнимались... Рыдание было хриплое, сухое, злобное... Я вспомнил почему-то о своем тихом семейном уголке, о своей беспечальной юности, о своей любви...
Веселая беседушка,
Где батюшка пьет...
пронеслось по-над степью со стороны хутора.
...Пьет...
- отозвалось в роще жидкое эхо.
Он пьет, не пьет,
Родимый мой,
За мной, младой, шлет...
Эхо чуть слышно откликнулось;
...адой шлет!
А я млада, младешенька
Замешкалася...
В шелковой я травушке
Запуталася...
Песня приближалась к нам. Егор утих; лишь судорожное движение плеч доказывало его усилия сдержать стоны и вопли...
- Е-го-ор! - послышалось из темноты. То был голос Петрухи.
За окликом конское ржание послышалось. Из табуна звонко ответили на него. Лежавшие лошади стали вставать: их красивые силуэты зачернелись около нас. Егор поднялся. Зычно крикнул он в ответ Петрухе и пошел в середину табуна. Через пять минут он уж сидел на своей лошадке и сгонял табун. И он сам и лошадка его казались черными и резко выделялись на звездном небе...
Ржание, фырканье, окрики понеслись над степью, побежали в глубокое поднебесье... Я взял ружье и побрел вслед за табуном. Петруха подъехал к нам и поехал возле меня. {561}
- Что, ведь правда - полоумный? - спросил он меня шепотом и кивнул в сторону Егора. Я промолчал. Он опять вполголоса затянул свою песенку, изредка прерывая ее зычным окриком... Впереди табуна ехал Егор.
- Э-эх! - каким-то тоскливым стоном вырвалось у него. Я вздрогнул... Петруха перестал мурлыкать свою "беседушку" и за что-то ругательски изругал своего мерина...
Эх... не одна-то ль, не одна во поле дороженька,
Одна пролегала...
затянул Егор.
- Эка голосина-то! - шепнул мне Петруха.
Она ельничком, мелким березничком
Она зарастала...
Правда, голос был хорош: звонкий, тягучий...
Частым ли, частым, горьким осинничком
Ее застилало...
...Только уж больно тосклив да жалостлив был этот голос... Словно не песню он пел, а слезную жалобу какую-то... Слушаешь, слушаешь ту песню, дело идет в ней о дороженьке, что пролегала по широкому, чистому полю, а так и чудится, что то не о дорожке идет речь, а о жизни, безвременно загубленной, о доле бесталанной, о любви опозоренной...
...Эх ты, прости-прощай, мил сердечный друг,
Прощай, будь здорова...
Коли лучше ты меня найдешь, - меня позабудешь...
Коли хуже ты меня найдешь, - меня воспомянешь...
Воспомянешь!
гулко прокатилось из рощи...
Табун проходил по плотинке. Где-то сквозь нее, тихо журча, просачивалась вода... В прудке отражалось глубокое небо с своими звездами... Постройки хутора зачернелись перед нами. Послышался чей-то старческий кашель, и заспанный голос произнес:
- Вы, что ль, ребята?
- Мы, дедушка Тихон! - откликнулся Петруха.
Дедушка Тихон зевнул и заскрипел воротами. Я гля-{562}нул за прудок, на степь: бледный свет обнимал небо на востоке, Стожары начинали меркнуть, легкий туман поднимался от земли; коростель резко закрякал где-то за рощей...
Что-то серое, холодное, сырое повисло над степью...
- Пойдем спать, барин! - позвал меня Петруха.
Я полез за ним на сеновал.
Прошел год.
Наступила непогожая, мокрая осень. Пошли непрерывные дожди. Потянулись серые, сумрачные дни, темные, долгие ночи. Со дня на день ждали снегу.
Как теперь помню: было 22 ноября, когда я, проездом в Петербург, дожидался поезда на одной из больших перекрестных станций. Ждать приходилось долго - часов восемь. В длинном деревянном вокзале сновала скучающая публика; некоторые спали на диванах, другие пили чай, закусывали чуть ли не в десятый раз... В зале царствовал полумрак. Серенький, мокрый денек скудно лил свет в большие плачущие окна.
Наскучив ходить взад и вперед по зале, я вышел на платформу. На дворе было еще невзрачнее, еще тоскливее, - сыростью веяло. Моросил мелкий, холодный дождь, обливая открытую дощатую платформу и однообразно барабаня по железной крыше вокзала. Серые, тяжелые тучи низко стлались над землею; вдали, за селом, за мутной, волнистой рекой тянулись широкие желто-грязные поля... Около полотна дороги, между шпалами, стояли лужи; в них монотонно шлепали дождевые капли, морща и пузыря грязную, мутную воду. В маленьком садике, примыкавшем к вокзалу, сиротливо торчали оголевшие, черные деревья... Желтая листва лежала по дорожкам. В мокром воздухе было тихо не дул резкий осенний ветер. Из водосточных труб, с крыши звонко стекала вода... Со всего капало, все было сыро... Природа словно плакала.