Выбрать главу

"Хоть бы поехать куда!" - вырвалось у меня. А куда сунешься, куда поедешь в такую бешеную погоду? Куда вырвешься из этой проклятой норы?.. Я с ненавистью оглянул комнату...

Полусумрак тускло освещал белые каменные стены, чисто вымытый пол, стеклянный шкаф с кипами запыленных бумаг.

Маятник неутомимо отчеканивал такт... Вьюга металась в окна... Где-то под полом скреблась мышь...

Невыносимо...

"Поеду к Панкратову, - решил я, - что ж что погода?... Три часа езды не много".

Был час пополудни.

До Панкратова считалось тридцать верст. "Еду!" - проговорил я, упрямо отгоняя назойливые мысли о погоде, о скверной дороге... Из дома меня словно гнал кто...

Выехал я из своего хутора в два часа. В поле несла сильная подземка... Ветер гнал беспорядочными волнами сухой снег. В двадцати шагах ничего не было видно. Но с дороги снег сметало, и ехать было можно. Колокольчики глухо звенели под дугою, прозябшие пристяжные уносили на славу...

- Эй, потрогивай, Яков, не рано! - покрикивал я, глубоко вдыхая холодный воздух и выставляя лицо в упор рьяному ветру.

- Ну вы, дети! - погонял Яков, слегка покачиваясь на облучке, и "дети" неслись, взрывая рыхлые сугробы... Дух захватывало... Что-то свежее, бодрое разливалось по жилам...

А "погода" все усиливалась. Над полем ложился сумрак. Тяжелые тучи облегали небо. Ветер свирепел...

- Эй, приуныли, голубчики!..- понукал расходившуюся тройку Яков, молодцевато посвистывая и помахивая кнутиком... И тройка неслась... Колокольчики стонали {18} и захлебывались... Пристяжные отфыркивались от снега, влипавшего в их горячие ноздри... Под полозьями скрипела морозная дорога... Вешки серыми пятнами мелькали сквозь клубы снега...

Проехали пятнадцать верст. Потянулась длинными рядами изб Большая Березовка. Сумрак сгущался... Из свинцовых туч, низко прилегших к земле, повалил снег; ветер крутил его и разгонял по полю... Лошади начинали уставать. Колокольчики звенели порывисто, словно нехотя...

- Не ночевать ли нам, Яков, а?

- Ну... с чего... Тут, по реке-то, до Россошного доберемся...

До Россошного считалось семь верст.

- Ступай до Россошного!

Опять выехали в поле. Дорога виднелась только под копытами лошадей и становилась тяжелою. Повеяло сильным холодом. Быстро вечерело...

Добрались кое-как до Россошного. Оставалось восемь верст... Дорогу положительно завалило... Посоветовались мы с возницей: "Что делать? Ехать без проводника немыслимо, ночевать не хочется, - пути-то немного осталось..." Порешили искать проводника. Остановили лошадей среди улицы, и Яков пошел по ряду изб, уж кое-где мигающих огоньками.

Поиски оказались неудачными: все было мертвецки пьяно ради прощеного дня, а если и попадался трезвый, то или запрашивал нелепые деньги, или прямо посылал нас "к черту"... Яков сообщал мне о неуспехе, но не бросал попытки и все ходил по окнам.

А темь все надвигалась да надвигалась. Становился настоящий вечер. Снег до такой степени усилился, что с одной стороны улицы не было видно другой... Только огоньки смутно мерцали в окошках. Впрочем, вблизи было видно, - тьма была какая-то серая...

- Как же быть, - нету... - подошел ко мне Яков.

- Ну что ж, делать нечего - надо ночевать... Иди разыскивай ночлег.

Пошел мой возница с просьбой о ночлеге... Я сидел в санях и терпеливо дожидался его, с напряженным вниманием вслушиваясь в плаксивое завыванье вьюги... Редко, редко прерывалось это завыванье: смутно до-{19}несется залихватская песня, исполняемая пьяным голосом где-то далеко, на краю села... отрывисто звякнут колокольчики от нетерпеливого движения коренной, и опять монотонное, ноющее завыванье...

К саням подошел Яков и еще кто-то в плохом корявом зипунишке.

- Вот берется проводить за два рубля!

- А ты не пьян? - обращаюсь я к зипуну, с трудом отрываясь от тоскливых звуков вьюги.

- Росинки в рот не брал... - отвечает зипун, хватаясь за шапку. В голосе какая-то истома чудится, от всей фигуры веет беспомощностью и крайним смирением...

- Ну ладно. Как же ты, верхом, что ль, поедешь?

- Да поедемте ко мне, там видно будет... Вот у свата был, прощался... - неизвестно для чего прибавил он, мешковато усаживаясь на облучке.

Тронулись. Едем. Зипун кажет бесчисленные переулки. Ветер рвется и воет в тесном пространстве и назойливо заворачивает воротник моей шубы. Лошади поминутно прерывают рысь в глубоких сугробах... Наконец избы редеют, и видно уж чистое поле.

- Далеко двор-то твой?

- Да вот неподалеку... - ежась и укутываясь в свой дрянной зипунишко, чуть слышно отвечает мужичонко.

Подъехали к концу села. Одинокая избушка из необожженного кирпича стоит на отлете, краем к крутому оврагу. К одной стороне избы прилеплено что-то вроде хлева. Давно покинутая борона с похиленными зубьями придерживает ветхую крышу на избе, а ветер, дико воя, как бы негодуя на слабую преграду, щетинит и рвет из-под бороны черную, полуистлевшую солому. Бедно... глухо...

Трубы на крыше не было. "Знать, по-черному", - подумал я.

- Слезайте, погрейтесь покуда...

- Ну, это, пожалуй, не лишнее!

Я стряхнул с себя снег, налегший густым слоем, и направился в избу. Толкнул дверь в сени... Она подалась с каким-то жалобным скрипом, снег ворвался за мною... Ощупью я нашел другую дверь, - та была на более гладких петлях и не скрипнула. Тихо я вошел в избу. Удуш-{20}ливым, гнилым воздухом пахнуло на меня. Я остановился у порога. Ребенок плакал где-то в темноте, слабо скрипела колыбель...

Плач этого ребенка поразил меня: мне не доводилось слышать таких тоскливых, таких ноющих ноток... Это не было капризное хныканье избалованного ребенка, это даже не было выражением требования чего-либо. В нем, в этом еле слышном, тягучем плаче, изредка прерываемом таким же тихим, беспомощным всхлипыванием, так и чудилась за сердце хватающая жалоба, жалоба на долю, на судьбу, на ту неумолимую судьбу, что бросила в гниль, тесноту и голую, бесшабашную бедность чистое, ни в чем неповинное создание...

С пеленок - мученик.

Вой ветра в разбитую оконницу как-то странно подлаживал к детскому плачу: он то порывисто заглушал его, то, как бы под сурдиною, рабски следил за скорбною нотою... Утешая и убаюкивая, в тон и гармонию с этим душу надрывающим дуэтом, слышалась песня матери... Правда, не песня, а причитанье какое-то...

Баю-баюшки-баю,

Баю дитятку мою...

Ходит котик ночевать,

Мою дитятку качать...

Я кашлянул.

- Ах, господи!.. Кто-й-то? - спросил слегка встревоженный женский голос.

Я рассказал в чем дело. Баба засуетилась, нашла светец; я услужил ей спичкой, и мы соединенными усилиями, зажгли огонь. Теленок, привязанный у печки, заревел благим матом и отчаянно запрыгал, - вероятно, обрадовавшись свету... Под ногами шелестела мокрая, перегнившая солома.

- Ох, и погода же!.. Да куда ж вас несет экую пору?

- К Панкратову.

- Ишь ты, ближний свет!.. - Баба покачала головой. - Право, оставайтесь... Да я и Гришку не пущу... Ну, долго ли до греха!.. Вы уж лучше ночуйте; я бы соломы настлала... в сенцах свежая есть. {21}