Тьма висела над полем. Не та черная, осенняя тьма, про которую говорят "хоть глаз выколи", а серая, туманная... Темные предметы резко обозначались в этой тьме...
Понесла опять вьюга, свирепая, дикая... Поле снова застонало. Лошади прозябли и, без всякого понукания, двинулись. Яков пошел позади... Колокольчики, от настывшего на них снега, издавали какие-то деревянные звуки.
Григория след простыл... Мне невольно вспомнились его детишки мал-мала меньше, хворая жена... "Поехал ли бы он провожать меня, если бы у него были в кармане {34} эти несчастные два рубля?" - подумал я. "А тебя-то куда черт нес?" - помимо моей воли встал неутешительный вопрос. "Кто тебе дал право рисковать жизнью людей?.." - "Два рубля дали мне это право..." - как-то сам собою сказался иронический ответ, и больно стало на душе...
Спускаемся куда-то под гору... Ниже, ниже и, наконец, погружаемся в сугроб... Лошади стали. Приходилось вылезать из саней; делаю попытку - по пояс!.. Снег в калошах, снег за сапогами...
После дружных усилий и энергичных понуканий лошади вывезли из сугроба порожние сани... Мы сели в них, на этот раз рядом и плотно до невозможности. Холодная бешено воющая мгла окружала нас... Снег на ногах у меня таял, дрожь охватывала все тело.
А Григорий все на уме... Я опять призываю его надорванным голосом: "А-э-й!" - слышится не то смутное эхо моего возгласа, не то завыванье вьюги... Еще раз кричу - ни звука...
Мною овладевает какая-то апатия: как будто ко сну клонит, но я не сплю... Яков сосредоточенно молчит, и только что-то изредка шепчет... Должно быть, нещадно ругает и меня, и вьюгу, и все... А может, и не ругается, а вспоминает что? Может, мать свою вспоминает, суетливую, словоохотливую старушку? Или свою незатейливую крестьянскую обстановку, с ее рабочими буднями, с ее праздниками "на улице", где до ранней зорюшки тянется то тоскливая, то ухарская песня, слышится топот трепака, треньканье балалайки, звонкий хохот девок и молодиц... Может, и возлюбленную какую вспомнил, с черной соболиной бровью, с высокою, крепкой грудью, с любовными речами где-нибудь в душистом коноплянике или у плота на берегу широкой тихой речки, в которой ярко отражается жаркое летнее солнышко?.. Кто его знает...
Все холоднее становится телу...
Я высоко приподнял бобровый воротник моей шубы и накрылся им совсем, с лицом. Отрадное чувство теплоты охватило меня. На миг я вполне отдался этому чувству, - как будто вьюга не ревела, снег не падал тучами с неба... Крепкая ругань Якова вывела меня из этого полубессознательного состояния... "А ведь замерзнем", - промелькнуло в голове... Жгучая тоска по жизни охватила меня... {35} Жизнь эта казалась такой полной, такой осмысленной... Все ее горе, все ее невзгоды отступали в какую-то недосягаемую даль...
Воспоминания, одно другого заманчивей, зароились в голове... То вспомнится далекое детство... Яркая зелень муравы на лужайке... Звонкие голоса детей, играющих на той лужайке... Залитый белыми пахучими цветами вишенник в саду... Веселый птичий гам в далекой роще, - там, за садом... Тихая река, поросшая коблами и зеленым камышом; за рекой - поемные луга с бесчисленными, блестящими как зеркало, озерами, необъятная даль, подернутая сизым туманом, и над всем этим привольем - чудно сверкающее майское солнышко...
- Ну! окаянные, - остановились! - сердито кричит Яков на лошадей, и сани порывисто ныряют из сугроба... Воротник мой распахивается, и холодный снег летит в лицо... Я снова старательно закрываю его, снова нагреваюсь дыханием, и снова заманчивое прошлое встает предо мною...
Встает хуторок, затерянный в глуши. Безграничная степь кругом того хуторка. Далекие курганы, темными очертаниями пестрящие горизонт, и над всем этим простором - горячее синее небо и глубокая, невозмутимая тишь... А то покосы вспомнятся... Темные пятна бесчисленных копен, разбросанных по зеленому простору... Величавые стога... июньские темные ночи... Огоньки у косарей... стройные песни... далекий отзвук лошадиного ржания... перекликанье перепелов в нескошенной траве, и глубокое-глубокое небо с ярко горящими звездами...
Как бы хорошо улететь и остаться там - в этой чудной стране былых впечатлений, былых радостей!..
Холодно... Я еще крепче прижимаю воротник к лицу и усиленно дышу... На мгновение опять становится тепло, и опять встает далекое прошлое... Над степью горит заря в полнеба... Вдали замирает тоскливая песня... воздух полон ароматом подкошенной травы... У студеного колодезя в ложбинке стоит она, моя первая любовь, - Дуня... Любовно и пытливо смотрят ее серые глаза из-под темных длинных ресниц... Отблеск зари весело сверкает в тех глазах... Смуглый, здоровый румянец покрывает щеки... высокая грудь трепетно волнуется под туго стянутой завеской... грубая, рабочая рука крепко и застенчиво {36} жмет мою руку... "Аль ты меня любишь?" - порывисто шепчет она, наклоняясь к моему лицу... "Люблю, моя дорогая красавица..." Горячие губы обжигают меня... Мои руки крепко сжимают трепещущий стан... до боли крепко... А песня снова тоскливо дрожит где-то вдалеке, вызывая глухой, едва слышный отзвук...
Где-то она теперь, эта Дуня?.. Работает ли, и день и ночь не разгибая спины, обшивая и мужа и детей, поспевая и на жнитво в поле, и на молотьбу в риге, и на поденную работу к купцу иль к барину?.. Надорвала ли она свои молодые силы на этой ежедневной, ежечасной работе, и сгинула ль ее девичья красота, и здоровый, смуглый румянец заменился зеленоватой бледностью, а высокая, крепкая грудь высохла как щепка, или вынес все невзгоды железный организм, и она по-прежнему бойкая, статная, красивая?..
А холод уж пронизывал меня насквозь... Тело дрожало и ежилось под сырым платьем. Воротник, на несколько минут согревший меня, не помогал уже... Я отворотил его от лица.
Вьюга опять немного стихла. Яков покрикивал на лошадей. На сероватом фоне волнующегося снега показался лес, дремучий-предремучий...
- Яков, сходи-ка, что за лес, - не сад ли панкратовский?
Яков идет... Я с лихорадочным нетерпением всматриваюсь в его удаляющуюся фигуру.
- Это бурьян!.. - чуть слышно доносится до меня его крик. - Должно межа аль залоги...
- Марево, - как-то сосредоточенно выговариваю я... Какая-то разнеживающая усталость овладевает мною... В голове - хаос... требуется сильное напряжение воли, чтобы связать этот хаос, чтобы выработать, выдавить из него какую-либо разумную мысль... Этой способности к напряжению не оказывается...
- А-э-й! - слышится из мглы, на этот раз явственно и громко.
- Гри-го-рий! - кричим мы в два голоса.
Впереди что-то зачернело.
- Ты, Григорий?
- Эй, добрые люди!.. {37}
К самым саням нашим подъехала заиндевевшая, лохматая лошаденка; на розвальнях, в которые она была впряжена, белелась какая-то безобразная масса. Из саней вылез тулуп и подошел к нам; снял шапку.
- Здравствуйте... Откелева будете?
- Здорово... Блудим вот... с Малой Березовки... Ты чей?
- Будиловский... Ехал на станцию, тоже сбился...
- Куда держать, как думаешь?
- Держать беспременно на ветер надоть: тут неподалеку либо Тамлык, либо Красноярье должно быть.
- Ну, едем вместе!
- Теперича, знамо, вместе. Авось бог милостив...
Тронулись. Лошаденка, фыркая, шла за нашими санями. Меня клонило ко сну. Желая во что бы то ни стало избавиться от него, я решительным движением руки совсем отворотил воротник... Снег бросился мне в лицо; щеки защипало... Теплое дыханье лошаденки коснулось моей шеи и полилось отрадной струею по спине...
Протяжный гул едва слышно раздался из мглы... Вот еще...
- Это колокол! - радостно вскрикнул Яков и ударил по лошадям.
Поехали на гул. Он становился все ближе и ближе, все слышней и слышней... Лошади, словно почуяв близость жилья, бодро стали переступать по сугробам... Под санями почудилось что-то твердое... Попалась наклоненная ветром растрепанная соломенная вешка... Мы выехали на дорогу. Сонливость мою как рукой сняло...
Скоро черными пятнами показались избы. Колокол все гудел и гудел... Темный высокий силуэт церкви показался перед нами; чуть-чуть сверкнул огонек около нее. Мы направили лошадей к этому огоньку, - оказалась сторожка.