Дело все-таки в том, что у березовцев были, - хотя и смутно сознаваемые и вдобавок почти перезабытые, - традиции, предания прежней "дружной" жизни, прежнего общинного порядка. Усердным хранителем и ревностным поборником этих преданий старого, "дедовского" порядка был Трофим. Вот за это-то возносил его мир. Тут еще пояснение. Мир возносил Трофима, как знатока и поборника старых преданий, не потому, чтобы и сам был проникнут духом этих преданий, нет, этого совсем не было. Он возносил его потому, что чувствовал какое-то младенческое, наивное благоговение перед ними, - благоговение, похожее, пожалуй, на ощущаемое перед какой-нибудь святыней, даже с примесью некоторого суеверия. Но вместе с этим суеверным благоговением перед стариною, перед общинностью, если выразиться языком интеллигентных людей, - известно, что слова "община", "общинность" между крестьянами не употребляются, - мир и не пытался подражать ей, не пробовал жить по старине. По его: "Не те ноне времена!.. Тогда житье было совсем особливое. Одно слово - вол!"
Свои идеалы, свои надежды мир и теперь складывал по образцу "старинного" порядка, но в своей настоящей жизни, и экономической и нравственной, он не только не подражал ему, но даже не без тонкости осмеивал тех, которые подражали или хотели подражать. Вот Трофим-то именно и был из этих хотевших подражать старине, и тут уж мир ставил его не высоко; и если не величал его вслед за Васильем Миронычем - "блажным", то все-таки, так сказать, обходил его, игнорировал, если употребить очень здесь подходящее иностранное слово, то есть "ни во что не ставил - любя", как я уж и сказал где-то выше.
У самого же Трофима предания, касающиеся собственно чисто практических отправлений былой общин-{68}ной жизни, как-то, невообразимо переплелись с религиозной и нравственной подкладкой этой жизни. Из этого сплетения получилось у него какое-то, для постороннего наблюдателя, чисто хаотическое мировоззрение. Как уж он в нем разбирался - положительно не могу понять. Думается мне, что и сам он не мог бы указать ясно и решительно границ своего оригинального мировоззрения. Не только границы, но и все-то оно было для него, несомненно, смутным, неопределенным, туманным, за исключением самого корня, основы, с которой сбить его было невозможно. Основа эта в его речах выражалась так:
- Мир - великое дело... чтоб, значит, сообчa... по правде... по-божьему... к примеру - всем чтоб вдосталь, без обиды... Все мы люди, все - человеки... Надо, все чтоб тихо... без озорства...
А вот, отправляясь от этой-то основы, от этого-то корня, он и забирался в невылазные дебри, которые, надо правду сказать, стоили ему много тяжелой умственной работы, хотя следов этой работы, как я уже сказал, на его лице заметно не было. Был он неграмотен, но в последнее время начал учиться. Учился почти тайком: где-нибудь в риге, в амбаре, осторожно выспрашивая при случае: "Как складываются эти буквы? Как выговаривается это слово?" - Это, конечно, я узнал уж впоследствии.
Еще черта. Он чрезвычайно неприязненно относился ко всякого рода новшествам, например к железным дорогам, ссудо-сберегательным кассам, земледельческим машинам, особенно хитрого устройства, и т. п.
Мне кажется, нечего и добавлять о том, практичен ли был Трофим в обыденной жизни. Практичным он не был. Жил бедно; хозяйство, несмотря на все его старание, шло у него с грехом пополам. На счастье, семья у него была небольшая: сестра Алена да вечно больная старуха мать. Жены у Трофима не было - умерла тому назад лет семь. Говорили, что была она баба распутная и гуливала шибко, с мужем же почти не жила, хотя где-нибудь в кабаке без слез, - может быть, и пьяных, - говорить об нем не говорила.
- Эх, зайчиков-то напрасно загубили? - мягким голосом говорил Трофим, когда я выходил из избы на крыльцо. {69}
- Небось тоже где ни на есть дружки остались, - продолжал он, с жалостью рассматривая заячьи морды, облитые кровью.
- Так, по-твоему, выходит, что и барана зарезать нельзя - тоже дружка останется! - засмеялся Михайло.
- Известно, ежели рассудить по-божески, ни след и овечку губить - все кровь в ей, как ты хоть...
- Как бы нам самоварчик оборудовать, Трофим? - прервал я его философию.
- Здорово будешь, Миколай Василич, - поклонился он мне, - что ж, эт можно - отчa чайку не попить... Аленушка! - закричал он сестре, наставь-ка самоварчик-то! Чайку Афросинь-Гавриловпа оставила ай нет? А то я к Василью Миронычу добегу.
- Есть, оставила, - ответила Алена и захлопотала над самоваром.
- Ну, вот и попьетесь! - заметил мне Трофим добродушно.
- Ну что, как, ребятишки-то учатся? - спросил я.
- Ничего себе: вникают помаленьку... как не вникать... Ну и то надо сказать - учит она как след... по совести... Не то чтоб как зря...
Мы вошли в избу. Трофим благоговейно перекрестился на икону, старательно обтер снег с лаптей и осторожно уселся неподалеку от двери.
- Что, мужики-то ваши все дома?
- Нет, малость какие дома-то, все больше в отлучке...
- Где же?
- Да иные работки поискать поехали, под условия, значит... Иные сено повезли на подторжье, овсишко, - благо путек... А то под извозы рядиться к Чумакову...
- Это ему куда же?
- В Козлов, кажись... Чугунка-то, ишь, не справляется возить-то, так он пшеницу гужом хочет доправить.
- Кто ж поехал рядиться-то?
- Петруха Булатов да Митяй Чиликин.
- Это они что же, для всей деревни ряду-то возьмут?
- Как же, дожидайся!.. Не те, видно, ноне времена, чтоб порадеть для мира-то... Ноне всяк себе норовит где ни на есть кусок урвать... а не то чтоб для мира!.. Это уж бабы проболтались про мужьев-то - куда поехали... А то и уедут таючись, никому не скажутся... А возьмут {70} там ряду да опосля и набирают в артель... поднес им там, аль деньгами положат что с себра, ну и примают...
Самовар скоро вскипел, и мы благодушествовали за ним втроем: я, Трофим и Михайло. Алена не показывалась из-за перегородки. Михайло сесть к столу не решился и пил чай, держа чашку в руках, что, вероятно, стоило ему немалых огорчений.
- А что, Миколай Василич, - говорил за чаем Трофим, - я так помекаю: времена ноне - самые что ни на есть развратные... Ты как полагаешь?.. Сказано - брат на брата, так вот оно и есть... Ну, купцы там аль господа в разврат пошли, это уж им такой предел положoн: сыспокон веку у них так водится, чтоб все в одиночку... сусед под суседа ямы копать... Ну, а наш-то брат, мужик, посмотришь... Ни тебе какого ни на есть согласья, ни тебе артельности... А уж я так своим глупым разумом думаю: коли мужику да ежели друг за дружку не стоять - пропащее дело... Что у него? У купца, как-никак, капиталы... у барина - земля аль жалованье какое полагается. А у мужика только и наживы, что недоимка да неотработка... Всякому свой предел положoн, ежели ты, значит, купец, ну - торгуй, барин - землей владей... А уж как ты хрестьянин, так хрестьянином и будь... Чтоб, к примеру, как Христос-батюшка повелел... Он, батюшка, претерпел - и ты терпи... Он за мир душеньку свою положил, и ты за мир стой... а не то чтоб какой кус урвал да один и сожрал... Ежели ты, будучи мужиком, хрестьянства от господа бога удостоен, так неежели тебе в разврат с миром идти... Я так полагаю...
- Да разве "хрестьянин"? Ах, Трофим, Трофим... Ведь мужик-то крестьянином зовется, а христиане, или, по-твоему, "хрестьяне", мы все одинаковы, и барин, и купец, и мужик...
- Нет, это ты не так, Миколай Василич! - упрямо перебил меня Трофим. Потому как Христос-батюшка терпел и за мир пострадал, так он и мужикам узаконил... Стало быть, они хрестьяне и есть... А ежели ж мужик от хрестьянства отбивается, ну, значит он Христу - раб лукавый... потому мир на мамону променял... И нет, я тебе скажу, греха тяжчее, как ежели мир продать аль супротив его возгордиться... Ах, сколь тяжек грех энтот!.. {71}