Я любил в разговоре с ним заводить речь о старине. "Теперь возьмем, к примеру, сапог, - бывало, толковал дед Наум, - нонешний ли сапог или старинский. Нонешний что? - подборы высокие, кожа тонкая, выглядит щеголевато, а, глядишь, через год и подметки разбились. Так, {199} шваль-сапог! Нет, прежний, к примеру, сапог был, - это, прямо надо сказать, сапог! Кожу на него поставишь толстую, подошву подгонишь - дерево деревом... Так ему износу нету! У меня раз - что я тебе скажу - десять годов носились сапоги! Вот какие были сапоги. А ноне что - ноне, прямо надо сказать, присловье одно, что сапоги, а на самом-то деле, ежели, к примеру, разобрать хорошенько да порассудить, - они и не сапоги..."
И, подобно новым сапогам, на все новое глядел он свысока и презрительно. Если же заходила речь о такой новизне, которая уже неоспоримо была хороша, тогда Наум, не представляя против нее никаких доводов, напирал только на то, что "в старину" и без этого жилось хорошо, а теперь, с "эстими новшествами-то бесперечь зубы на полку кладут".
Несмотря на то, что Наум никогда и ничего ни важного (по смыслу), ни особенно умного не говаривал, он все-таки пользовался авторитетом на сельских сходках. Бывало, галдит-галдит эта сходка, ругается-ругается охрипшими голосами, но стоило только подойти деду Науму и заговорить - все тотчас же смолкало, и он беспрепятственно изрекал свое длинное слово, по обыкновению, несмотря на всю свою многозначительную отрывочность, не имевшее никакого практического значения. Но сходка внимательно и серьезно выслушивала это бестолковое слово и, уже выслушав, снова принималась за свое галденье, из которого в конце концов и вылупливалось - ими же весть какими путями - изумительно ясное и простое решение, разумеется ничего общего с словесами дедушки Наума не имеющее.
Надо сказать, что славу деревенского мудреца и возможность беспрепятственно изрекать свои рассуждения даже на сходке дедушка Наум приобрел, в некотором смысле, кровью.
Дело было в шестьдесят первом году. Получился манифест, прочитался, более или менее бестолково, полуграмотными сельскими попами с высоты амвона - и, разумеется, либо окончательно не уразумелся, или понялся в так называемом "превратном смысле". Обитатели деревни Волохиной (однодеревенцы дедушки Наума) манифест совсем не поняли и в простоте душевной даже рукой махнули, решив: "Что-де прикажут, то и будем делать", - {200} народ был забитый. Но тут-то и стяжал лавры мудреца дед Наум. По его почину мужики раздобылись где-то манифестом, собрались вечерком в Наумовой избе и заставили читать манифест отставного солдатика Карягу, имевшего претензию на знание азбуки вплоть до складов. Каряга читал, не обращая ни малейшего внимания на точки, запятые и тому подобную мелочь; ночник трещал, разливая мигающий, дымно-багровый свет; громадная толпа, до невозможности загромоздившая избу, с страстным напряжением слушала "волю". Царило глубокое молчание, изредка прерываемое вздохами и осторожным покашливанием в руку. На печи слабо всхлипывала, вся преображенная радостью, столетняя старуха, мать Наума, тщетно унимаемая внучатами. У стола сидели старики, с важной и сановитой серьезностью внимая Каряге. Все были мокры от пота, красны от духоты и от мучительных усилий уразуметь волю.
И, вероятно, прочел бы Каряга манифест, никто бы по-прежнему его не понял, и решение волохинцев отдаться на благорасположение начальства осталось бы в силе. Но тут-то дед Наум и стяжал славу мудреца.
- Стой, Каряга, стой! - закричал он Каряге.
Все вздохнули и притаили дыхание. Каряга остановился.
- Читай, к примеру, сызнова.
Каряга высморкался и начал:
- "Полагаемся и на здравый смысл..."
- Нет, не это место ты читаешь, - опять остановил Карягу дед Наум.
Каряга обиделся.
- Какое ж, по-твоему, - ты говори толком, а то я возьму да и наплюю, возразил он.
Взволнованная толпа напала на Карягу. Он смирился и уже с покорностью обратился к Науму:
- Кое же место читать? "Полагаемся и на здравый смысл..."
- Стой, обожди малость, Каряга, - сказал Наум и, помусолив указательный палец руки своей, ткнул в бумагу: - Попытай отселе, к примеру.
Внимание толпы напряглось до степени невозможного. Народ, по неподвижности своей, казался иссеченным из камня. Даже обезумевшую от радости старуху, и ту {201} уняли. Все замерло в какой-то истоме, и только треск ночника да сверчок где-то за печкою тревожили тишину.
- "...Что законно приобретенные помещиками права...", - на каждом слове спотыкаясь и останавливаясь, тянул Каряга.
- Вот-вот! - встрепенулся дед Наум и даже приподнялся с лавки. Лицо его осветилось торжеством. - Читай это место, Каряга...
- "...Пользоваться от помещиков землею и не нести за сие соответственной повинности", - прочитал Каряга.
- Слышите, старики? Пользоваться, к примеру, а повинностей, чтобы никаких... Это надо прямо сказать.
Изба дрогнула от радостного гула.
- Ну-ка, промахни еще, к примеру.
- "Пользоваться от помещиков землею..." - промахнул Каряга.
По избе пронесся трепет.
Решили прочесть еще раз весь манифест. Каряга было заупрямился, но ему, во-первых, прибавили полштофа к договоренной цене, а во-вторых, посулили разные неприятности, и дело уладилось. Начал он опять читать, а мир - упорно вникать в суть читаемого; дошли и до знаменитого "места"... Вышло одно и то же, кроме того, что Каряга еще яснее и вразумительней провозвестил: землей от помещиков пользоваться, а повинностей за землю не нести. Торжествующая толпа радостно загудела и уж почти не дослушала конца манифеста. Дедушка Наум сразу вознесся выше лесу стоячего.
Следствием всего этого в Волохиной если и не вспыхнул бунт, то воцарилось недоразумение. Мужики на барщину ходить перестали, об уставной грамоте забыли и думать, а беспорядочно слонялись по улицам и ждали: "енарала".
Но генерала они не дождались, а прикатил к ним исправник Горбылев, который, по своему обыкновению, еще далеко до деревни возопил нелепым по своей пронзительности голосом и вопил до самой станичной, 1 а у станичной произнес речь с подобающим обилием непечатных выражений и сильных слов. Речь мужики выслушали, как {202} оно и следовало, в почтительном молчании, но на требование исправника выдать чтеца отвечали отказом. На их счастье, Каряга струсил и по своей собственной воле предстал перед ясными горбылевскими очами.
- Ты чтец?
- Точно так, ваш-скаародие.
Бац, бац.
- Один читал?
- Точно так, ваш-скавродие! - пролепетал бедный Каряга, стараясь сохранить равновесие и по-прежнему держа руки по швам.
Бац, бац.
С лица Каряги текла кровь, и глаза его глядели тоскливо, но он все держал руки по швам и сохранял равновесие.
- Толковал кто?
- Наум, ваш-скавродие! - отвечал окончательно испуганный солдатик.
- Подать сюда Наума!
Подали Наума. Он попытался было, яко змий, уловить пылкого администратора мудростью и длиннотою своих рассуждений; но, увы, на его несчастье, администратор ненавидел только две вещи: объяснения, которые он называл грубостью, и возражения, почитаемые им дерзостью. Не успел дед Наум произнесть и слова, как на его голову вылился сокрушительный поток различных более или менее некрасивых изречений. Поток этот заключился каким-то совершенно нечеловеческим рыканием, подобным рыканию ретивой собаки, когда она, бешено громыхая тяжелой цепью и кровожадно оскалив зубы свои, мечется и рвется и лает до хрипоты в горле, отстаивая интересы своего хозяина. После рыкания последовало краткое и как бы изнеможенное междометие, а за междометием произошло то обстоятельство, которое и дало мне повод сказать, что дед Наум славу деревенского мудреца и возможность беспрепятственно тянуть канитель даже на сходке приобрел, в некотором роде, кровью.
Недоразумение, разумеется, тогда же испарилось: мужики на барщину пошли и вообще оказали послушание "мирным увещеваниям" исправника Горбылева (так значилось в его донесении губернатору), но и до сих пор, в глубине своей мужицкой души, они уверены, что дед Наум {203} пострадал невинно и манифест именно им, мужикам, отдавал всю помещичью землю без всякой с их стороны повинности.
С этих-то пор во всех тех случаях, где требовался так называемый "говорок" - в качестве ли поверенного от мира в судебных делах или в объяснениях с барином и начальством по какому-либо мирскому делу, - всегда избирался Наум. К нему же прибегали односельцы за всевозможными советами, а когда случалось у кого горе, то, хотя и не требовалось горемыке совета, он все-таки шел к деду Науму и рассказывал ему про свое горе. И дед принимал важную осанку, степенно разглаживал свою бороду и битые часы толковал на ту тему, что лошадь-де, как ты ее ни поворачивай, все будет лошадь, а корова, опять-таки как ты ее ни верти, все же останется коровою.