Отца сохранили при службе в низкой должности и позволяли делать такую работу, какую может выполнить человек лишенный зрения. Мы сменили просторный дом с маленьким прудом под деревом эноки на маленькую деревянную лачугу, жавшуюся к соседским домишкам в пору холодной зимы. Яркие красивые шелка на дешевые юкаты. Вкусную многообразную еду на рис.
Когда мне исполнилось двенадцать, мама умерла. Ее последние слова я высекла раскаленным железом у себя на груди; я помню ее трясущиеся руки и дрожащий голос, полный беспокойства за мою жизнь. Она не думала тогда о себе, она сказала мне: «Отец обеспокоен твоим будущим, Люси. Он все решил. В год твоего семнадцатилетия ты станешь мёбу, ты будешь служить императору и его будущей супруге. Мы с отцом не можем дать тебе большего, только милость молодого императора спасла нас от голодной смерти. Теперь ты должна отдать долг его семье. Ты навечно их. Дворец ждет тебя».
И она ушла. Я приняла ее последнее желание, как свое собственное. Я готовилась стать мёбу: каждое утро я вставала с рассветом и молилась за императорскую семью. Я полюбила господина и его супругу больше, чем себя. Я научилась слагать хокки и танки, я не была лучше Мире в этом деле, но хорошей - точно. Все изменилось...
Это мое первое лето в Киото, и все совсем по-другому. Я не могу привыкнуть к здешней жаре. Вспоминаю, как выходили мы на главный проспект Хоккайдо, и северное солнце с жаркими лучами грело лицо, и холодный ветер лицо остужал, и пряди волос лезли в рот и глаза. Я привыкла к прохладе. Здесь же тяжело дышать полной грудью: влажный воздух невесомой вуалью оседает на иссохшихся белилах. Еще на собранных волосах. Они набираются влаги, и вьющиеся пряди распрямляются под собственной тяжестью, прилипают к голове, словно покрытые бычьим жиром. Мерзкое чувство, хоть к зеркалу не подходи - треснет.
Меня спасает ночь. Благо ночью солнце опочивает и прохлада проникает сквозь щель приоткрытых сёдзи. Свежий воздух, аки охранник, бродит меж спящих на татами мёбу и бдит их глубокий сон. Он целует их щеки, волосы и носы, щекочет голые пятки, кутает в простыни.
Однако не чаруют меня и день, и ночь, как чарует ранняя рань. Петухи еще дремлют на жердочках в своих опочивальнях, солнце дремлет в небесах, только светлеющих на восходе. Мои соседки все еще спят, укрываясь от свежего ветра. Я тоже лежу, но глаза мои открыты. Вокруг тишина.
Вы только вдумайтесь в это поистине прекрасное слово. Емкое и красочное, и никаких эпитетов не нужно, чтобы выразить его полноту. И все эти дополнения: «ни шороха», «ни души» служат лишь прикрасой-шелухой, нуждающейся в очищении, как очищают рис от шелухи. Ибо зерно - ценнейший дар поля, как точное краткое слово ценнейший дар танки, написанной для дорогого человека.
И каждый рассвет я в раздумьях о строчке, брошенной на бумагу. Ах если бы императрица ведала, как безбожно я наследила тушью в прошлый день, как много перевела бумаги зазря, она бы отстранила меня от текущих дел и отправила в Киото на службу канцлеру. Она бы спросила меня: «Милая Люси, скорее ответь, прошу. Для кого ты исписала всю бумагу?» А я бы опустила глаза и сберегла свою тайну, ответив невзрачное: «Для Вас».
Я утопаю в тишине, и мне горько от моих раздумий. Меня одолевают сомнения и еще одно темное чувство, живущее в груди со дня Танабаты. Я искренне желаю исполнить завет своей матушки, я люблю императорскую семью так сильно, как могу. И все это было во мне до седьмого месяца седьмого дня. Все это было в моем сердце до встречи с ним. А теперь даже имя его выводится мягче кистью на бумаге. Иероглифы получаются с завитками, совсем как у него. Это странное чувство, появившееся в груди, вытесняет все остальное, словно «все остальное» не важно, не нужно, чуждо. Мы встретились одним жарким днем, и он разглядел в лице измученной мёбу черты, что другим открылись в моих белилах и подаренном кимоно. И все же... что это за чувство такое...