Выбрать главу

Как же мне удалось рассеять эти страшные чары? Я рад бы передать другим рецепт, в действенности которого убедился на собственном опыте, но знаю только, что на это ушло много времени, и даже когда я повзрослел и стал стыдиться этого наваждения, я все еще порой заглядывал в игорные дома. Сколько раз я уверял встревоженную матушку, что дьявол повержен в прах, но это было не так. Чем хуже шла работа, тем сильней манила к себе игра. Чем больше я проигрывал, тем тверже верил, что в следующий раз выиграю непременно, но это крик души любого игрока. И лишь когда я окунулся в интересную работу, волновавшую мои ум и чувство, и оказался среди тех, кто развивал мои духовные потребности, я оторвался от этой мерзостной забавы, но то, было уже после Кембриджа. Оглядываясь назад, я сокрушенно думаю о том, как много денег пущено по ветру, но сколько именно, не признаюсь - боюсь, вам не захочется читать дальше. И все же то был необходимый опыт. Зная себя и мир, не сомневаюсь, что я бы неизбежно пробовал играть, так уж лучше было этому случиться в Кембридже, в раннюю пору жизни.

Мне стыдно рисовать такую мрачную картину, не оживляя ее мазками посветлее, вы можете решить, что вся моя юность прошла в борениях с собой и в лицезрении собственных несовершенств. Я просто не вставил это в рамку счастливых, радостных часов, когда все шло как должно. Я вам живописал дурное общество, в котором вращался, дурные страсти, которым предавался, но не представил ни добрых друзей, ни достойных дел. Я заметил, что человек, решившийся быть честным, почти всегда понимает под честностью перечисление своих недостатков, словно достоинств у него нет. Нет, скромность и честность должны идти рядом, и правды ради следует упомянуть и более счастливые минуты. Вы угадали, я их проводил в кругу друзей. Порой я наслаждался одиночеством: прогуливался вдоль реки, зажав под мышкой блокнот для рисования, порой подолгу читал на подоконнике, - но взлеты духа я переживал в другое время. Я их познал в кругу друзей, которых одобрила бы и матушка, беседуя о стоящих предметах. Я говорю здесь не о шумных, дымных сборищах, где все кричат, поют и притворяются веселыми, - правду сказать, такие вечеринки всегда казались мне бессмыслицей, и часто, наскучив их вульгарностью, я уходил задолго до конца, - но о гораздо более спокойных встречах с Эдвардом Фицджералдом, Уильямом Брукфилдом и Джоном Алленом. Мне было хорошо с ними, я рад был разделить мысли и убеждения тех, кто был умнее и талантливей меня. Я совестился того, что они, считая меня ровней, тратят на меня свое драгоценное время, и, расставаясь с ними, исполнялся решимости изжить те слабости, о которых упоминал выше. Порой, прежде чем разойтись, мы вместе молились - я ничуть не сомневаюсь, что молитвой искупается на свете гораздо больше, чем мы думаем. Вдыхая воздух ночного Кембриджа, я медленно возвращался к себе, обняв за плечи дорогого Фица, и чувствовал себя очищенным, серьезным и твердо верил, что с завтрашнего дня начну жить по-новому и больше не собьюсь с пути. Мир нисходил в мою душу, и жалко было засыпать, чтоб не утратить это таинственное чувство счастья.

После Кембриджа у меня завязалось много новых дружб, но не таких близких и, по крайней мере, не с мужчинами. Я искренне считаю, что люблю Фица по-прежнему, хотя знаю, что, по его мнению, я от него отказался, ибо пишу я ему редко, почти не навещаю и больше ничем не подтверждаю того, что дружба наша жива. А нужно ли?

Неужто истинная дружба - такое нежное растение, что всходит только за стеклом теплицы, где не бывает перепадов температуры? Надеюсь, это не так. В душе я люблю Фица, как и встарь, лишь из-за внешних обстоятельств все выглядит иначе. Как же меня бесит, что длительности, частоте и времени визитов придается такое огромное значение, и если за полгода вы - о ужас! ни разу не повидали Брауна, то можно ли по этому судить о том, как вы к нему относитесь? Никто не считается с тем, что за эти полгода вы побывали на пороге смерти, что в вашем доме хозяйничали судебные исполнители, что вы дважды объехали вокруг света и окончательно измучены бесчисленными требованиями, которые к вам предъявляет жизнь. Все равно вам следовало съездить к Брауну, пусть до него три дня пути и в доме не найдется места для ночлега. По-моему, все это нелепо. Кто смеет переводить мою привязанность к Брауну в часы, минуты и секунды, которые я у него пробыл? Однако что об этом думает сам Браун? Осознает ли он так же ясно, как и вы, какое место занимает в вашем сердце? Уверен ли он, как и раньше, когда получал свидетельства вашего расположения, в неизменности ваших чувств и в том, что отсутствие прежних знаков внимания ровно ничего не значит? Боюсь, что нет. И с грустью признаю, что Браун или Фиц, должно быть, недоумевают. Однажды Фиц упрекнул меня в письме, что теперь, когда у меня завелись новые друзья, я его не помню, - то был крик души, призыв сохранять верность. Хоть я ему и возражал, я знал, что он отчасти прав. Я клялся и клянусь, что люблю его, как прежде, но ведь теперь я люблю не только его, другие разделили с ним мое сердце. Покидая Кембридж, я несколько стыдился неумеренности своей привязанности к нему. Там все это само собой разумелось, дружба цвела и процветала в идеальных условиях, и было естественно называть его "мой милый Теддибус" и горевать, если мы расставались больше чем на несколько часов. Дружба была тогда всепоглощающим занятием и требовала полной самоотдачи, но мыслимо ли сохранить такую ее исключительность в обычной жизни? Разве только в браке. Если Фицджералду это грустно, что тут поделаешь? Но пусть не огорчается, мы снова встретимся в аду и будем добрыми друзьями всю предстоящую нам вечность.

В моей жизни есть такие периоды, что стоит только захотеть и в памяти встает все, даже атмосфера моих бывших комнат, но с Кембриджем дело иное. Я помню, где я жил и что делал, однако все как-то странно мертво для меня. Отдельные золотые денечки и минуты я и сейчас могу восстановить, но как ни стараюсь, не в силах охватить все в целом - мне не удается закрыть глаза и возвратиться в прошлое. Мои воспоминания вымучены и быстро утомляют меня. Возможно, беспокойство, снедавшее меня тогда, живет и много лет спустя, поэтому мне не терпится покончить с рассказом об этом времени, как не терпелось некогда покончить с ним и в жизни. Я рвался из Кембриджа, не зная куда и зачем, рвался от матушкиных надежд. Я знал лишь, что с меня довольно единоборства с алгеброй и что никакими радостями студенчества не искупить чувства собственной несостоятельности. Пусть я разобью матушкино сердце, решил я, но кончу с этой канителью и не дам себя уверить, будто в следующем году буду успевать лучше. Еще одного года в Кембридже не будет.