Ничего этого я не знал, хоть, должен признаться, Мэгинн и другие пытались просветить меня, но дело казалось мне заманчивым, и трудности ничего не меняли, но только до тех пор, пока во время краха Индийского банка они не обрели дар речи, стремительной и страшной. Я понимал, что вся моя жизнь поставлена на карту, и это было невыносимо: не успел я обрести милое моему сердцу, приличное, возможно, даже выгодное дело, как снова был низвергнут в пустоту. Мог ли "Нэшенел Стэндарт" выстоять благодаря своим достоинствам да еще и содержать парижского корреспондента? Нет, это было невозможно. Что ж собирался предпринять сей почтенный джентльмен? Важнее всего ему было остаться в Париже, только это его и занимало - я полагал, что жребий брошен, брошен вновь. Я решил не уезжать из Парижа, расшибиться в лепешку, но выдержать. Я стану скромным студентом-живописцем, поселюсь среди людей, равнодушных к бедности, оставлю на время журналистику. Я пробовал взглянуть на мрачную тучу со стороны ее серебряной изнанки и радоваться приобщению к искусству. Ведь я всегда хотел учиться живописи, не правда ли? Теперь крах другого начинания и навалившееся безденежье вернули меня к этой мечте, возможно, оно и к лучшему. Конечно, я не формулировал себе всего так ясно, но помню, что не был чересчур подавлен или сломлен и неожиданную перемену перенес довольно бодро.
Когда внезапно рушится привычный образ жизни, вам требуется время, чтоб выработать новый, особенно если у вас нет склонности к рутине. Из тех ли вы, кто подымается в семь тридцать, съедает завтрак в восемь, уходит на работу в девять, в час удаляется на ленч, в пять отправляется домой, в шесть обедает, а в половине двенадцатого укладывается в постель, и так - изо дня в день с завидным постоянством? Вам очень неуютно, если вы не садитесь каждое утро на привычное место в омнибусе или за тот же самый столик в ресторане, в котором вы едите свой отличный ленч? В таком случае вы заблаговременно договорились, где проведете следующий отпуск, за полгода вперед заказали билеты на рождественскую пантомиму и своих детей еще в грудном возрасте записали в школу. Я знаю, что на свете миллионы людей такого склада, и не могу не верить в их существование лишь оттого, что мне такой режим не по нутру. Не сомневаюсь, что в жизни по часам есть свои достоинства, что это полезно и мудро, но я б ее не вынес. Единственное, с чем я сумел себя связать, - это с домом, в который я ежевечерне возвращаюсь, да и то, если оказываюсь неподалеку. Я ненавижу монотонность и очень ценю разнообразие, даже когда оно приносит усталость и изнеможение. Не знаю, характер ли привел меня к рассеянному образу жизни, в том числе и семейной, обстоятельства ли внесли в мой быт горячку, но я усвоил ее поступь. Тогда, в 1834 году, в Париже я не без ужаса заметил, что в мою жизнь вползает однообразие, и тотчас взбунтовался. Прежний лихорадочный темп, когда я сновал туда-сюда и хватался за все интересные дела сразу, постепенно сменился размеренным существованием - я жил вместе с бабушкой - и регулярными посещениями мастерской, куда я являлся с аккуратностью клерка.
Сказать по правде, мы с бабушкой всегда были несовместимы, и было заранее ясно, что с моей стороны чистейшее безумие соглашаться на жизнь под одной крышей, но первое, что я усвоил после разорения: нищие не выбирают. Я не был нищим в буквальном смысле слова, но денег у меня было очень мало, а у бабушки очень много, и только помешанный отказался бы от такого выгодного предложения. Однако, как и все выгодные предложения, оно себя не оправдало. Совместная жизнь с родственниками никогда себя не оправдывает, безразлично, гость вы или хозяин. Я жил с бабушкой и ненавидел свою зависимость, жил с родителями и умирал от скуки, жил с тещей и чуть было не наложил на себя руки, жил с кузиной и доходил до ярости. По-моему, лучше спать под железнодорожным мостом, чем утопать в роскоши в доме у родственников. Наверное, тут дело в том, что мера обязательной вежливости вступает в вопиющее противоречие с мерой допускаемой фамильярности. Вконец рассориться с родственниками, с которыми вы до конца дней связаны нерасторжимыми узами крови, невозможно, даже если вы сгоряча сказали им все то, что обычно вслух не говорится, - они все равно приедут к вам снова, и это очень утомительно. Позврослев, я стал держаться жестче с немилой моему сердцу родней, но в юности я полагал, что нужно ее терпеть. Моя бабушка, мать моей матери, вывела бы из себя и святого. Родив мою матушку, она вторично вышла замуж и впоследствии вернулась из Калькутты богатой вдовой, горевшей родственными чувствами. Фамилия ее была Батлер, Хэрриет Батлер, и вряд ли вам случалось видеть существо более взбалмошное; правда, когда я повзрослел и мне уже не нужно было жить с ней вместе, я очень привязался к старой даме. Но даже в Париже, предоставленный всецело ее власти, я не мог не дивиться ее твердой решимости всегда и во всем поступать по-своему, чего бы это ей ни стоило. Жить вместе с Хэрриет Батлер означало плясать под ее дудку и все тут. Тирания ее распространялась не только на то, когда и что вам есть, на какой стул сесть, открыть или закрыть окно, но главное и самое небезопасное - на вашу душу. Бабушка считала, что, предоставляя мне кров и стол, приобретает право знать все, что я делаю и даже думаю. Я бы охотно делился с ней своими мыслями, если бы она не требовала, чтобы они в точности повторяли ее собственные. Всякий раз мы спорили из-за совершенных пустяков; из уважения к ее возрасту и положению я старался сдерживаться, и ей поэтому казалось, что она выигрывает в каждом раунде. Вначале мы поселились на улице Луи-ле-Гран, можете себе вообразить, как мы развлекали окружающих: бабушку нимало не заботило, слышат ли ее посторонние, напротив, аудитория лишь прибавляла ей задору, но сковывала и смущала ее бедного внука. Я корчился под ударами ее словесного бича и сжимался от публичного выражения гнева. Не думайте, что я мирился со своим унизительным положением из-за денег, ничего подобного, просто за ревом бури я различал тепло и доброту, которых она почему-то не умела высказать, и вряд ли я тут ошибался. В конечном счете, она была хорошая женщина, но не спускала дуракам, которых вокруг нее водилось множество, и по ошибке приняла меня за одного из них.
Позже, когда мы перебрились в уютные меблированные комнаты на улице Прованс, я начал держаться с ней тверже и старался почаще пропускать трапезы. Славный старый "Нэшенел Стэндарт" к тому времени испустил дух, и я окончательно стал учеником живописной мастерской - точно так, как и задумал в ту пору, когда передо мной еще оставался выбор. Но постепенно я совсем его лишился, и это стало жизненным диктатом: чтоб тратить свои жалкие гроши на личные потребности, мне ничего не оставалось, кроме как жить с бабушкой и терпеть ее, и если я хотел прямо смотреть людям в глаза и показать, на что способен, мне следовало в течение трех лет учиться живописи - так я и делал. Как бы то ни было, я жил в Париже, а не в Лондоне, был свободен от служебного рабства и ждал своего часа. Попав в ярмо, которое я сам себе облюбовал, я быстро понял, что оно ничем не лучше прежних - тех, что мне навязывали. Разница состояла лишь в том, что на этот раз у меня не было иного выхода. Мне надлежало преуспеть как художнику или сделаться кем-нибудь еще, чтобы прокормиться. Мою историю вы знаете - к чему еще я был способен, кроме как к жизни джентльмена, которая мне стала недоступна? Я прошу у вас не сочувствия - я сознаю, что был счастливчиком и никогда не знал нужды, - а только понимания. Я даже не хочу сказать, что разорение мне причинило вред, возможно, то было лучшее из всего со мной случившегося, но все-таки вообразите, что я пережил, когда на меня обрушилась внезапная перемена судьбы. Повторяю, я мужественно перенес дурные вести, но все же был выбит из колеи и испытывал нервное возбуждение, которое принимал за душевную приподнятость. Вам это кажется непостижимым, но именно так оно и было. Я очень долго не ощущал уныния из-за своих финансов. Точно то же происходит с любой моей трагедией, каков бы ни был ее повод: я встречаю ее твердо, все отмечают бодрость моего духа, я предстаю достойным восхищения философом, но спустя несколько недель или месяцев, к тому времени, когда все окончательно забывают о случившемся, я начинаю стонать и корчиться от боли и предаюсь глубокому и запоздалому отчаянию, которое тем больше, что я держу его под спудом, - вот тогда-то, когда труднее всего рассчитывать на утешения, я в них острее всего нуждаюсь. Так было и с потерей состояния. А что из этого получилось, я расскажу вам в следующей главе.