Так мы и жили: ели прекрасные обеды, почти не требовавшие приготовления, какими кормят лишь в Париже, пили прекрасное вино и мечтали о будущем благоденствии. Получив деньги, мы их тут же тратили, пребывая в полной уверенности, что нам пришлют их снова; у меня и впрямь не иссякал приток небольших заказов. Люди были добры к нам, к этому верзиле Теккерею и его крошке-женушке, - я знаю по себе, как меня умиляют влюбленные юные пары, супружество которых еще находится в поре весеннего цветения. Навстречу нам устремлялись руки помощи, и мы были не так горды, чтобы отказываться. У нас была сказочно простая бухгалтерия: я обращал чек в деньги, как только получал его, и тут же шел и тратил их, нимало не заботясь о сбережениях для вереницы будущих Теккереев, которых мы надеялись произвести на свет. Я знал, что на счету у меня пусто, но юности свойственно уповать на будущее, а я был очень молод и очень верил в будущее. Я возлагал надежды не на какое-то конкретное обстоятельство, а на свои силы, энергию и, позвольте сказать честно, на свой талант. Тем не менее главное событие первого года моего супружества отнюдь не прибавляло веры в будущее - то был крах "Конститьюшенела", в котором погиб почти весь капитал моего отчима и остатки моего наследства. Не знаю, что могло быть хуже, однако меня это не подкосило, я не дал воли безудержному горю, отчаянию и тому подобному. Напротив, это побудило меня к действию, а когда ленивый человек становится деятельным, результаты бывают поразительны. Все это время во мне жила несокрушимая уверенность, что я могу и хочу достичь чего-то на литературном поприще, и это помогало мне держаться на плаву и побеждать уныние.
Итак, осенью 1837 года я решил трезво оценить свои возможности. В конце концов, что питало эту мою благословенную уверенность, что я такого совершил? Почти ничего, вернее, такую малость, что сам не пойму, откуда она у меня взялась, но все-таки прекрасно, что она меня не покидала. За мной только и числилось, что изрядное количество поденщины, которую я выполнял, кто бы ее ни заказывал, - последнее мне было совершенно безразлично, за плату любой журнал мог получить мой материал. "Рецензию на книгу? - Охотно, сколько вы платите? - Заграничную корреспонденцию? - С удовольствием, сколько вы начисляете за строчку? - Отзыв о выставке живописи? - Готово. Оплата аккордная, пожалуйста. - Несколько рисунков? - Незамедлительно! Какие у вас расценки?" Я не привередничал и не спрашивал, кому я требуюсь и для какого издания, но человек остается себе верен, тем более такой, как я, и у меня, конечно, были предпочтения. Догадываетесь, кого этот сноб от журналистики предпочитал? "Морнинг Кроникл". Печататься там, где меня читали серьезные люди, было особенно приятно, но уж когда я писал рецензии для "Таймс", я просто лопался от гордости! Как почти все, что я печатал, мои обзоры шли без подписи, но каждому желающему ничего не стоило узнать фамилию автора. Вот Джонс сидит в своем любимом кресле в клубе, рядом - стакан отличного портвейна, он разворачивает "Таймс", читает мою статью, которая, конечно, сразу привлекает его внимание, тут же хлопает по плечу Брауна и, потревожив сон последнего, спрашивает, не знает ли он, кто написал эту потрясающую статью. "Бог мой, - отвечает Браун, улыбнувшись чуть презрительно отсталости Джонса, - да это же Теккерей. Не может быть, чтоб вы не слышали! Молодой человек, подающий большие надежды, о нем все говорят". Примерно так я представлял себе, как мое имя прогремит по Лондону; к тому же я внушил себе, будто создал неповторимый стиль, которому никто не может подражать, иначе как на свою погибель, и, знаете, до определенной степени я не, ошибался. Я вовсе не хочу сказать, будто на моих статьях лежала печать гения, я только утверждаю, что в них была индивидуальность. Я высоко ценил свою прямоту, честность и решительность суждений обо всем на свете энергичные нападки были моей отличительной особенностью, и полагал, что мой словесный бич наносит невероятно меткие и крепкие удары: когда я хотел быть саркастичным, на снисхождение рассчитывать не приходилось. Недавно кто-то откопал и напечатал эти мои первые безделки: ох, я чуть не заплакал от стыда и ужаснулся своему нахальству. Какая жуткая заносчивость, какая несносная самоуверенность, какая дурацкая нетерпимость по отношению к чьему бы то ни было таланту, кроме своего собственного! Не понимаю, как такая безудержность не отвратила от меня читателей или не возбудила их презрение. Но в свое время никто не выбранил меня, и не нашлось редактора, который посоветовал бы мне умерить пыл, - не потому ли, что хлесткие статьи финансово себя оправдывали? Конечно, было бы гораздо лучше, если б я так не усердствовал, но время это отшумело, я научился осмотрительности и терпимости, того щенка, который рубил с плеча, уже не существует, и я не должен на него сердиться, ведь он не ведал, что творил, - клянусь, совсем не ведал.
В то время меня влекло по течению еще одного ручья, который, вскоре разлился в большую реку и служил нам всем надеждой на спасение, - я, имею в виду сочинительство. Журналистикой и зарабатывал на хлеб насущный, без нее нельзя было обойтись, но беллетристика была мне ближе, и в ней я соблюдал большую сдержанность. Не мог же я повсюду так свирепствовать, как в рецензиях, и к тому же мне было гораздо интереснее писать свою прозу, казавшуюся мне удачной, чем постоянно высмеивать чужую, которую я находил бездарной. Я где-то записал для себя дату публикации моего первого творения, но не могу вспомнить, где именно. Знаю только, что писал я много и регулярно и что большинство публикаций не привлекло к себе особого внимания. Довольно много взял у меня "Фрейзерз Мэгэзин", котррым я всегда восхищался; "Записки Желтоплюша" появились на его страницах в 1837 году.
Они возникли как интересная, но побочная работа, которая нежданно-негаданно принесла мне больше пользы, чем я ожидал, и помогла упрочить литературную репутацию. Началось с того, что некий торговец льняным товаром по имени Скелетт выпустил книгу об изящных манерах - вы не находите, что это достаточно смешно и само по себе? - и мне заказали на нее отзыв, который как-то незаметно превратился в серию заметок, якобы написанных от лица лакея Чарлза Желтоплюша, лондонского простолюдина, но то, что я задумал как сатиру на творение галантерейщика, вылилось в забавные записки, имитировавшие стиль лакея, которые так пленили, редактора, что он просил меня о продолжении. Нет ничего легче! Если бы все мои детища так же легко соскальзывали с кончика пера, как славный старина Желтоплюш, и так же смешили публику! Не могу удержаться и не привести вам образчик моего юмора, а заодно продемонстрировать, что я понимаю под смешным. Как вы находите описание Желтоплюша в Париже?
"Месяца три спустя, когда стали падать листья, а в Париже начался сезон, милорд, миледи, и мы с Мортимером гуляли в Буа-де-Баллон. Экипаж медленно ехал позади, а мы любовались лесом и золотым закатом. Милорд распространялся насчет красот окружающей природы, высказывая при этом самые возвышенные мысли. Слушать его было одно удовольствие.
- Ах, - сказал он, - жестокое надо иметь сердце, - не правда ли, душенька? - чтобы не проникнуться таким зрелищем. Сияющая высь словно изливает на нас неземное золото; и мы приобщаемся небесам с каждым глотком этого чистого сладостного воздуха".
Все это был ужасный вздор, но он перерастал в сатиру на обычаи хозяев Желтоплюша не в меньшей, если не в большей степени, чем на его собственные. Однако на всех этих сатирических поделках и обзорах литературное имя не составишь, во мне по-прежнему видели знающего критика и автора смешных вещиц, а я мечта о большем, много большем.
Как же мне следовало действовать? Не этим ли вопросом задаются сейчас многие тысячи молодых людей, которыми владеет тихое отчаяние? Я спрашивал себя об этом постоянно и всякий раз приходил к другому ответу. Мне представлялось, что решением всех моих проблем была бы постоянная должность в газете, которая давала бы мне твердый заработок и оставляла время для собственного творчества. Я изо всех сил старался найти место заместителя редактора или что-нибудь в этом роде в "Морнинг Кроникл", но безуспешно. Я пробую представить себе, как бы сложилась моя жизнь, получи я такую должность. Правда, я обещал себе не поддаваться слабости и не играть в игру "если бы да кабы", но я не прочь пройти по этому воображаемому маршруту. Возможно, я бы стал редактором и погрузился с головой в дела газеты или засел в каком-нибудь английском городишке и выпускал местного "Патриота", "Наблюдателя" или "Утренние новости". И как бы это на мне отразилось? Утратил бы я свой бешеный напор, перестал бы забрасывать журналы всевозможной литературной продукцией и предпочел бы следить за тем, как это делают другие? Никто не знает, как на нас повлияла бы смена обстоятельств и как на нас сказывается образ жизни, который мы ведем. Эта крайняя неудовлетворенность, эта неуспокоенность, это желание отличиться - они могли меня оставить, если бы я обосновался на каком-нибудь постоянном месте с хорошим окладом и твердым расписанием. Был ли бы я счастливее, если бы не написал ни одного из своих романов, но жил спокойной и устроенной семейной жизнью? Ответа мне никто не даст, но я порой задумываюсь, многих ли из вас терзают такие же грустные вопросы.