Кажется, на вышеозначенную тему я мог бы произнести спич, а то и два. В свое время я видел себя в мечтах прославленным оратором, который витийствует перед восторженно внемлющей публикой о делах государственной важности, но Кембридж излечил меня от этого. Как каждый увлекающийся юноша, я отдал дань словесным извержениям в студенческом союзе, но, боже мой, с каким я треском провалился! Даже сейчас, тридцать лет спустя, лицо мое пылает при одном воспоминании о том, как я кричал, сбивался, терял нить и запинался, вещая о Наполеоне. Как хорошо, что у меня нет дара красноречия, хотя он и восхищает меня в других. В опасную игру играют эти ораторы, особенно в университетах, где, как известно, зажигательные речи порою произносятся людьми нестоящими, которые и увлекают за собой других, тогда как неречистый Джонс, Радеющий о правде, гораздо больше, чем они, заслуживает поддержки. В восемнадцать лет нам очень важно, как мы выглядим, - нам хочется казаться обаятельными, звучать пленительно и слыть неотразимыми. В этом возрасте никто не думает о тихих, надежных добродетелях, никто не радуется, неприметно сделав что-то благородное, - все хотят быть на виду.
Я был точно такой же. Все внешнее имело для меня первейшее значение. Меня несло от дня ко дню сквозь это пьянящее существование, и, кажется, стыда я при этом не испытывал, но даже сегодня я себя не осуждаю - я снисходителен к заблуждениям молодости. Просить ли мне прощения за то, что два семестра я ежедневно забавлялся фехтованием, или за то, что был невероятным франтом, часами обдумывал свои новые туалеты, ходил в них гоголем, и, несомненно, пресмешно при этом выглядел? С великой нежностью я вспоминаю свои жилеты залихватского покроя и опушенный мехом плащ, просторные складки которого - стоило лишь мне в него задрапироваться превращали меня, по моему глубокому убеждению, в денди - романтического незнакомца. О vanitas! Хоть все это тщета, но совершенно безобидная. Она отталкивает нас лишь в очень юных или очень старых. По-моему, на свете нет ничего прелестнее двух, летней девочки, но мне не нравится, когда она заботится о том, красиво ли лежат ее кудряшки; я рад склониться с уважением перед дебелой пятидесятилетней матроной, но не готов к румянам на ее щеках или девическому декольте. Словом, тщеславие хоть и ужасно, но не в двадцать лет, когда оно простительно, естественно и более того, полезно. Мне нравится смотреть, как молодые люди на балах со страстью выставляют напоказ свои наряды, не зная, что их чары скрываются в их юности, а не в прическах, платьях или притираниях. Нам умилительна их неуверенность в себе, а не пунцовое платье или брюки в обтяжку. Когда я гордо вышагивал по Кембриджу, путаясь в полах своего нелепого плаща, думаю, люди постарше глядели на меня с улыбкой, сочувствуя моей наивной радости, и не честили меня пустоголовым вертопрахом, ибо голова моя вовсе не была пуста. Напротив, в ней роились замыслы, она шла кругом и кипела новыми идеями, пока я беспомощно барахтался отыскивая свое место в жизни.
Нашел ли я такое в Кембридже? Нашел, и даже не одно, это то и было плохо. Вы не забыли, читатель, как в студенческие годы терзались мыслью, чем бы вам заняться? Как хорошо гребцам! Они не ведают сомнений, кто свой, а кто чужой, когда что делать, как себя вести, какую принять позу. Я чуть было не стал одним из них, остановило меня только то, что я не знал - пришлось сказать себе правду, - как взять в руки, весло, хотя ни в силе, ни в росте я никому из них не уступал. Как я завидовал невозмутимости их дней, их жизни в лодках, на реке, ясному распределению всецело поглощавших их ролей и равнодушию ко всем другим делам на свете. Встречались мне и настоящие ученые, которые, еще не перешагнув двадцатилетия, так глубоко закапывались в свой предмет, что извлекали из него всю нужную им пищу, библиотеки превращались для них в храмы, где они простирались ниц и поклонялись внимавшему им богу. Юноша, нашедший свое подлинное место в жизни, не беспокоится о том, ведет ли он себя как должно, его не мучают сомнения и угрызения совести. Сравните эту завидную судьбу с моей и большинства студентов. Я сам не знал, что я намерен и что хотел бы делать. Бросаясь от одного кружка людей к другому, от дела к делу, и ни в чем себя не находя, я жил без твердой почвы под ногами, которую дает любимое занятие.
Как ни старался я исправить это несчастное положение, - впрочем, "несчастное" сказано слишком сильно, скорее, неблагополучное, - ничего у меня не выходило. Правду сказать, я не был глух к голосу
совести, и мучила она меня не только потому, что у меня была бдительная мать. Меня тревожила моя учеба, она не ладилась, и я справедливо заключал, что нужно ревностней работать. Но мне мешал недуг, преследовавший меня всю жизнь, - лень. Не награди меня природа таким ленивым и праздным нравом, мне не пришлось бы впоследствии так много трудиться. Я очень люблю понежиться утром в постели, - верней, любил, теперь уж мне не спится. Но в восемнадцать лет я мог заснуть и стоя, а просыпаясь, чувствовал себя как черепаха, очнувшаяся после зимней спячки. В Кембридже никто, конечно, не считался с этой немощью, и мне приходилось измысливать приемы, чтобы в разумное время приводить свое тело в вертикальное положение. Я задабривал смотрителя шестипенсовиками, чтоб он будил меня, что он честно исполнял, но я тут же заваливался спать снова. Я пробовал заваривать смертельно крепкий чай - по нескольку ложек заварки на чашку, - чтоб непрестанно бодрствовать, но ничего не помогало. Я обзавелся будильником, издававшим такой чудовищный шум, что мои соседи срывались с постелей и честили меня из конца в конец колледжа, но я спал и под него. Порой с помощью всех ухищрений я умудрялся подняться в шесть утра, но как я ни превозносил свою добродетель и свежесть утренней поры, больше недели никогда не мог продержаться. Так как я оказался слаб для тягот сурового режима, я пробовал сместить свои рабочие часы, но из этого ничего не вышло из-за бесконечных отвлекающих обстоятельств: вечерами часто затевалось что-нибудь неодолимо притягательное, а я, как вы помните, был малый общительный. Пришлось трудиться днем, в положенное время, но если я не укладывался в отведенные для работы часы, все было кончено - я ее не делал.
В каком-то смысле вскоре все и оказалось кончено. Я старался, честно старался работать регулярно, но это слишком противоречило моей натуре, поэтому трудился я рывками: один день десять часов кряду, другой - ни к чему не притрагивался. Нетрудно догадаться, что случалось чаще. Главным камнем преткновения была для меня алгебра. Я уже говорил, что не понимал ее основ, но дело обстояло хуже - я вовсе ничего не понимал. Я единоборствовал с ней, как Геркулес, но в моей голове есть дверца, захлопнутая навсегда для алгебры и для тригонометрии. Возводя в степень выражение а+b, я не испытываю душевного подъема и потому предпочитаю уткнуться в томик Перси Биши Шелли и напрочь забыть о предыдущем деле. Наверное, вам хочется спросить, отчего я не переменил предмета своих занятий и не взялся за что-нибудь другое? Это загадка и для меня самого, но, наверное, из-за того, из-за чего у меня все не складывалось в Кембридже: никто меня не направлял и не опекал, и всех менее мой наставник. Предполагалось, что я должен успевать в том, за что взялся, а если не успеваю, значит, сам виноват. К тому же перемены требуют энергии, которой мне как раз и не хватало, потому я брел дальше, зная, что с треском провалюсь на первой же сессии, и страшась того, каким ударом это будет для матушки. Я пробовал подготовить ее, предупреждал, что не смогу сдать экзамены по тысяче оправдывающих меня причин, но знал, что отсутствие успехов у своего блестящего отпрыска она воспримет как смертельную обиду. Моей душой отчасти владело самообольщение, я говорил себе, что все еще, возможно, само собой устроится и неизвестно, что принесет мне день экзамена. На долю тех, кто знает, что не вытянет, остаются только такие утешения. Конечно же, я провалился, меня определили в последний разряд по успеваемости и, несмотря на все мои предупреждения, матушка пришла в ужас, а я был пристыжен и злился. Душа моя, как у ребенка, звенела криком: "Я не виноват!", я еле его сдерживал, стараясь не оправдываться и не взваливать вину на какого-нибудь козла отпущения. Я напирал на то, что заболел перед экзаменом, расписывал свою болезнь во всех подробностях, во всех ее мучительных симптомах, твердил, как тяжело восемь часов сряду просиживать за книгами, все время напрягая ум. Стояли ли вы когда-либо, читатель, подле аудитории, в которой идет экзамен, наблюдая за входящими? Знаете, каким из них был я? Тем самым дикого вида малым, что на полчаса опаздывает, влетает в расстегнутой тужурке, без очков - куда-то задевал, со сломанными карандашами и со всеми возможными признаками переутомления. Какие угрызения совести я чувствовал, бессмысленно уставившись на чистый лист бумаги, когда вокруг мои знакомцы, лишь накануне клявшиеся, что ничего не знают, собранные и спокойные, усердно наклонясь, изводили целые ее ворохи. Как это было унизительно! Я твердо решил больше ничему подобному не подвергаться.