Впервые папу я помню в поезде, в большой круглой комнате, которая называлась салон-вагон, он в белом кителе, стоит и смотрит в окно. Потом мне рассказывали старшие, что, когда поезд пересек границу и встал посреди русского поля, люди выбегали из вагонов, плакали, вставая на колени, и целовали родную землю. Долгих пять лет они ждали этого дня, что же за причины подвигали их жить на чужбине, когда дома так много дел?.. Читаем Евангелие от Луки, глава 6, стихи 31–36: «И якоже хо-щеше да творят вам человецы, и вы творите им такожде. А аще любите любящих вы, кая вам благодать есть; ибо и грешницы любящие их любят. И аще благотворите благотворящим вам, кая вам благодать есть, ибо и грещницы тожде творят. И еще взамих даете, от нихже чаете восприяти, кая вам благодать есть, ибо и грешницы грешником взаим давают, да восприимнут равная. Обаче любите враги ваша и благотворите и взаим дайте ничегоже чающе: и будет награда ваша многа и дете сынове Вышняго».
Папа мой происходил из крестьян Тульской губернии, Белевского уезда, позже он стал почетным гражданином г. Белева, его имя получила городская улица. Название деревни я от него, честно говоря, никогда не слышала[1]. Когда мы приезжали в Москву, то папины родители, дедушка Георгий Дмитриевич и бабушка Марфа Гаврильевна, уже жили под Москвой и держали козу. У бабушки с дедушкой было много детей, но в живых осталось только двое последних, Саня и Ваня, остальные умерли еще детьми. Саня был старше брата года на два, тогда он был совсем маленьким, как-то раз по носу его тюкнул Мальчик — мерин, и тюпка носа совсем отвалилась. Когда он весь в крови и соплях прибежал домой, бабушка промыла рану спитым чаем и перевязала чистой тряпицей. С тех пор у папы был потрясающий профиль (ах, герр генерал!) и шрам на носу. Саня окончил 4 класса церковно-приходской школы и страстно хотел учиться дальше. В 1917 году, прибавив себе год, он из пастушков удрал в Москву. В Москве папа встретил революцию, в которой его больше всего потрясла «раненная» пулей икона. Но революцию он принял всем сердцем, как истый пролетарий. С этим настроением из Москвы Саша Котиков вернулся к себе в деревню, где с другими ребятами организовал комсомольскую ячейку. И вот жизнь его пошла по новому руслу. Учиться ему очень хотелось, и он поступил на рабфак. Кроме учения ребятам хотелось что-то сделать для души, и они организовали театр, вдохновителем и режиссером которого стал опять же неутомимый Саша. Поставили они пьесу, не какую-нибудь, а «Свадьбу Кречинского». Спектакль очень всем понравился, вызвали Сашу на заседание ячейки и говорят: «Молодец, Саня, дерзай дальше, только теперь уже напиши свою пьесу о современной жизни, и чтобы она была не хуже, чем у Сухово-Кобылина».
Писателя из папки не вышло, зато вышел хороший политрук. Так получилось, что папе пришлось стать военным. Он всегда сожалел о том, что не приобрел никакой гражданской профессии и хотя окончил, как он говорил, 3 академии, но учиться приходилось урывками. Папа всегда шел туда, куда его пошлют, и в этом послушании, может быть, сберег его Господь от неправедных поступков.
Судьба моего отца буквально легендарна. Папа участвовал в продразверстке и сопровождал эшелон хлеба, который комсомольцы подарили Ленину к партийному съезду. И вот в Большом театре папе вдруг стало плохо, отвезли в Кремлевку — тиф. Он выздоровел и был, как переболевший, отправлен в тифозные бараки. Хотел папа стать летчиком, но опять что-то помешало, хотя он и учился в Качинском летном училище — на пилота-штурмана. Папа воевал на Военно-Грузинской дороге, где были свои трудности, не хватало воды, а местное население предлагало только чачу (водку). Было очень плохо с продовольствием, однажды папа сварил солдатам черепаху, говорит, было похоже на курицу. Был папа и на Финской войне, но рассказывать об этом не любил. Да и вообще они, военные, не любили говорить о войне, больше вспоминали что-нибудь смешное. Только одно я знаю точно, что никогда, ни при каких обстоятельствах, мой отец не поступился ни честью, ни совестью, как, впрочем, большинство наших военачальников, я в этом уверена.
По приезде в Москву мы поселились в Благовещенском переулке, первый переулок налево, если идти от площади Маяковского к центру по Тверской, тогда улице Горького. То было еще довоенное папа-мамино жилище, что-то вроде казарменной малосемейки. Опять часовой стоял у ворот, только не было колючей проволоки на заборе. Всю войну в этой квартире прожила бабушка, мамина мама Мария Ермолаевна Крутько (в девичестве Полякова). Бабушка была старше папы лет на 6–7, и существовала какая-то черная кошка, которая пробежала между ними. Они, боже упаси, не ругались, но и не дружили. Бабушка была очень прямая, гордая, даже суровая. Родилась она в Белой Церкви, местечке под Киевом, в казачьей семье, а замуж вышла в 18 лет за директора женской гимназии Петра Григорьевича Крутько. Кроме директорства дедушка регентовал в церкви, где один из бабушкиных братьев был дьяконом. Младший брат бабушки, Алеша, был чудесным столяром-краснодеревщиком. Столярничал он как в церкви, так и в гимназии. У бабушки родилось трое детей: Николай, Надежда (моя мама) и Олечка, которая умерла еще маленькой.