Выбрать главу

— А как же с промыслом колюшки? Отменяется? — спросил я раздраженно.

— Поедут без вас, руководить работой будет ваш помощник. Напрасно я пытался доказать, что без меня из этой работы ничего не выйдет, что это моя идея, которую я и должен осуществлять и отвечать за успешность ее выполнения, напрасно доказывал, что пользы от моего руководства розысками сельди в Онежском заливе быть не может, так как я незнаком совершенно с этим районом… Он стоял на своем.

— Через месяц вернетесь и поедете готовить муку из колюшки…

Через месяц! Но я упущу первый подход колюшки к берегам, на который я больше всего рассчитывал. Без меня они не приготовят муки;

«Рыбпром», разочаровавшись в этом деле, прикроет его. В результате я не попаду в Северный район и не смогу бежать.

Все же я решил, скрепя сердце, на этот раз подчиниться. Пусть начнут работу без меня, может быть запоздает подход колюшки. Наконец, я знал рыбпромовские боты: они постоянно терпели аварии. Не может быть, чтобы бот выдержал работу в море в течение целого месяца…

Когда я увидел, как бот снаряжен, уверенность в неизбежности аварии у меня окрепла. Бот должен был буксировать восемь больших карбасов, предназначенных для промысла в открытом море; с его двадцатипятисильной машиной он, несомненно, не справится, с первым же свежим ветром или порастеряем, или перетопим карбаса и будем вынуждены вернуться. Это меня успокоило.

Не буду описывать нашего странствования в Онежском заливе. Нас погрузили — двадцать пять человек рыбаков-заключенных и меня — в рыбный трюм, сырой и неотапливаемый, где мы должны были валяться на неводах и сетях, предназначенных для лова рыбы. Питаться мы могли только сухим хлебом, так как пищу готовить было негде.

Сельди мы не нашли. На десятые сутки подул ветер, который с ночи перешел в шторм. Мотор работал с перебоями, бот не выгребал против ветра. Вскоре мотор встал. Буксируемые карбасы налетели на корму бота, трещали, перевертывались и тонули. Часть их удалось поднять и укрепить на полуботе; другие — погибли. Всю ночь нас носило по заливу. К утру мы встали под защиту высокого острова. Оказалось, что бот поврежден настолько, что идти в порт своими силами не в состоянии. Я выехал на шлюпке на берег; мы были в двадцати километрах, и из ближнего села вызвал по телефону из Сороки буксир.

Так кончилась наша селедочная экспедиция. На мое счастье, во время шторма аварию потерпело несколько судов. Это заставило мое начальство спокойнее отнестись к потере карбасов. Симанков оказался, против обыкновения, в хорошем настроении.

— Придется вас на колюшку вашу отправить, — сказал он мне, и велел делопроизводителю подготовить мне командировочное удостоверение на север. — Завтра поедете. Можете идти собираться, — закончил он наш разговор…

Все так привыкли теперь к тому, что я все время разъезжаю, что удостоверения мне теперь выписывали в несколько часов. Но на этот раз получилось иное. Прошел день, меня не вызывали в канцелярию. Я отправился туда сам.

За время поездки состав заключенных, работавших в канцелярии, весь сменился. Делопроизводителем был назначен уголовный, бывший чекист, хвалившийся тем, что он своими руками расстреливал «каэров» «пачками». Когда я спросил об удостоверении, он посмотрел на меня злыми, насмешливыми глазами и ответил:

— Не готово… Почему это вас так кровно интересует ваше удостоверение, что вы за ним ходите?

Я ответил, что меня кровно интересует не удостоверение, а работа, и вышел. Надо было ждать. В коридоре меня встретил Симанков.

— Отчего вы до сих пор не уехали на работу?

— Удостоверение не готово, — отвечал я.

— Как не готово?.. Пришлите мне делопута! (На советском жаргоне «делопут» — делопроизводитель.)

«Ну, теперь выяснится, в чем дело», — подумал я. Шедший от Симанкова делопроизводитель насмешливо и вызывающе посмотрел на меня. Доброго это не предвещало. Вскоре вышел сам Симанков; проходя мимо стола, за которым я работал, он сделал вид, что не замечает меня.

Несомненно, что с моей отправкой дело обстояло неладно. Вечером в бараке ко мне подошел один заключенный, которого я почти не знал, и тихонько сказал мне:

— ИСЧ вас не пускает; на вашем удостоверении, уже подписанном Саввичем, Залесканц (начальник ИСЧ) сделал подпись: не разрешаю… За вами следят. Не справляйтесь больше в канцелярии.

Все надежды рушились, на этот раз, казалось, невозвратно. Годичная, так терпеливо и упорно налаживаемая подготовка, была теперь ни к чему. Я, жена и сын останемся навсегда здесь, где нам нет места, я — рабом ГПУ, жена, лишенная возможности работать, с клеймом жены вредителя, сын — сын каторжника, «каэра», без надежды получить образование, а в будущем — получить работу…

Неужели я выдал себя? Лежа на нарах, я тщательно вспоминал всю свою жизнь за этот год в лагере, каждый шаг своей подготовки к побегу. Я не нарушил ни разу своего основного правила — никого не посвящать в тайну своего замысла, ни прямо, ни косвенно, никаким намеком. Выдать меня не мог никто…

Можно ли было, сопоставляя мои действия за это время, прийти к заключению, что я готовлю побег? Я старался представить себя на месте ИСЧ и с их точки зрения анализировать свою жизнь и поведение в лагере. Почти десять месяцев я был в непрерывных командировках на север, на юг и в море. Много раз я находился в самых благоприятных для побега условиях, имел на руках значительное для заключенного количество провизии, носил «вольное» платье (мне это было разрешено со времени продажи) и все же не бежал. ИСЧ должно было бы сделать логический вывод, что я не хочу бежать.

Регулярно я получал от жены посылки и письма и писал жене и сыну регулярно, раз в месяц (как это разрешено заключенным). Жена и сын приезжали ко мне на свидание. Отсюда ИСЧ должно было сделать вывод, что я не могу бежать, так как связан семьей. Могло ли ИСЧ открыть наш шифр в переписке? Конечно нет. Шифр был так прост и наивен, что открыть его было невозможно. Наконец, если бы они открыли, то меня, конечно, тотчас посадили бы в изолятор.

Могло ли ИСЧ догадаться или подразумевать, что я готовлю побег с женой и сыном? Тоже, несомненно, нет. ГПУ работает по трафаретам, а таких побегов из лагеря не было. Наконец, жена и сын находились в Петербурге, я собирался ехать в противоположном направлении, на север, а не на юг. Неужели ИСЧ могло предположить, что у меня хватит наглости вызвать жену и сына в лагерь, в самое охраняемое место, для того чтобы бежать? Неужели ИСЧ могло догадаться, что я хочу рискнуть идти пешком через считающиеся непроходимыми необитаемые леса и болота Карелии, с женщиной и двенадцатилетним мальчиком, в то время как на это не решаются самые сильные и здоровые мужики? Нет, конечно, нет. У них нет и не может быть улик, ни сколько-нибудь обоснованных подозрений. Видимо, все дело в том, что за это время начальник информационно-следственной части переменился. Был назначен новый, тот самый Залесканц, который написал на моем удостоверении: «Не разрешаю». Человек с большой фантазией, считающий себя великим сыщиком, обладающий особым чутьем по части выслеживания побегов и других преступных замыслов. Ловить бежавших, их допрашивать с пристрастием и расстреливать — это было его развлечение, страсть. Вместе с рядовыми охранниками он сам шнырял по станциям железной дороги, разыскивая беглецов… Видимо, моя физиономия ему не понравилась, и он решил показать свою власть. А если так, неужели дело непоправимо? Ведь ничего не случилось, реального ничего не произошло. Без всякой причины ввязался в дело ограниченный, тупой человек. Неужели же нельзя устранить его вмешательство с моего пути?

Я был уже не тот робкий арестант, каким прибыл год назад в лагерь, когда с недоумением взирал на блатных и на устроившихся спецов, ворочавших в лагере делами. Я превосходно разбирался в лагерной обстановке и отношениях. Если бы это было в Кеми, я бы легко нашел, кого натравить на Залесканца, и сумел бы использовать «лагерную общественность» в свою пользу. Но тут, в Сороке! Только три человека формально стояли над Залесканцем, хотя фактически, как начальник ИСЧ, он им и не подчинялся. Первый — начальник «Рыбпрома» Симанков. Мог ли он выступить в мою защиту? Нет. У него был всего трехлетний стаж в ГПУ и никакого веса. Как человек это тоже полный ноль. Он был глуп, труслив и безволен. Его заместитель по производственной части, мой непосредственный начальник Колосов, интеллигент, бывший заключенный, до ареста ни в чека, нив ГПУ не служил. Залесканц с ним считаться не стал бы. Оставалась только маленькая надежда на третьего — заместителя начальника «Рыбпрома» по админисгративной части — Саввича. Это была колоритная фигура. Чекист с начала революции, хотя и интеллигент, во время НЭПа он попал в какое-то настолько темное дело по своей чекистской деятельности в Астрахани, что был сослан в Соловки. Во время заключения занимал высокие посты в административном отделе лагеря и в ИСО. По окончании срока был назначен помощником начальника «Рыбпрома». Был хитер и самолюбив. Наружность у него была приметная: он был совершенно лыс, носил длинные черные бакенбарды, которыми гордился, говорил громко и громко смеялся. Любил, чтоб его принимали за крупного барина в прошлом. Глаза у него были проницательные, но в то же время не смотрящие в лицо собеседнику. Он иногда заходил в помещение, где мы, спецы, работали, и громогласно и покровительственно рассказывал о себе небылицы, неудержимо восхищаясь собственной персоной. «Если бы его стравить с Залесканцем!» — думал я. В тот же вечер он тоже зашел в наше помещение. Поговорив о чем-то с другими, подошел ко мне.