— Вам все же придется побеседовать с нашим юрисконсультом и зайти к нам еще раз, хотя бы завтра.
— Мне трудно это сделать завтра, я живу за городом, — пыталась я спасти ситуацию.
— Сегодня юрисконсульт будет только в четыре. Вас это устраивает?
— Вполне. До свиданья.
— Всего хорошего.
Он даже сделал попытку встать, но так ее и не закончил.
Мне очень не хотелось уходить опять на улицу, но пришлось вернуться в Летний сад и ждать там еще больше двух часов. Казалось, что стало свежее, или я устала. Хотелось спать, но стыдно было уснуть на улице, хотя тогда почти все дремали в вагонах, в садах, на скамейках у ворот, когда от слабости не было сил идти дальше.
Но я не дала себе уснуть. Мой день был не кончен, и я хотела вернуться с победой. Интересно, что я могу получить? У Гржебина я не спросила, чтобы окончательно не обнаруживать своей наивности в таких делах.
— Госиздат платит 2000 руб. за лист. Всемирная Литература — 1500 руб., - подсчитывала я про себя. — У меня семь листов. Возьмем худшее — 1500 руб. х 7 = 10500 руб. На это можно купить: 10 ф. крупы по 500–600 руб. фунт; 2 ф. масла по 1500 руб. Нет, крупы надо купить меньше, чтобы осталось на сахар.
— Глупо считать, — обрывала я себя. — Даже если в четыре застану юрисконсульта и подпишу договор, то денег не получить, потому что их, наверное, не дают после четырех, а что завтра будем есть?
Юрисконсульта я благополучно застала. Это был тоже маленький, кругленький человечек, но лысенький, чистенький, розовенький и быстренький.
— Пожалуйста, посмотрите договор.
Он достал мне лист прекрасной, голубой бумаги, на которой на прекрасной машинке, четко и безупречно были напечатаны все слова, которые считает необходимыми каждое уважающее себя издательство. Мне это было абсолютно все равно — мне нужна была только конечная цифра.
— Мы платим 8000 рублей за лист, вы не возражаете?
— Нет, — ответила я спокойно и с достоинством. И то, и другое вызывалось моей крайней усталостью. В уме у меня в это время мелькало 7 х 8000 = 56000 руб. Не дочитав, я подписала договор. «Неужели и деньги сегодня?» — думала я с волнением. Барышня за соседним американским бюро была как раз такая, какой полагается быть приятным кассиршам: не очень молодая, приятная и завитая. Ничего, они тут не голодают. Юрисконсульт передал договор этой девице.
— Пожалуйста, получите гонорар, — сказала она мне с легким поклоном.
Я передвинула свой стул к столу кассирши — стоять совсем было невмоготу. Кажется, ровно сутки я ничего не ела.
— Вам удобней крупными купюрами или мелкими? — любезно спрашивала кассирша.
— Безразлично, — отвечала я все так же спокойно, хотя сердце у меня прыгало, как бешеное.
56000… В пять раз больше, чем я рассчитывала. Два месяца будем сыты.
— Я вам дам пять по 10 000 и шесть по 1000, - говорила чудная кассирша, щелкая новенькими бумажками.
— Спасибо.
В простенном зеркале я видела себя: черный костюм, черная шляпа со строгой черной птицей — все в порядке, но пятилетней давности. Это было мое последнее приличное одеяние, которое я сохранила для торжественных случаев.
Я аккуратно сложила и засунула в перчатку тысячи, простилась, вышла.
4.35 — до поезда 20 минут, успею, если полдороги бегом; иначе ждать до восьми.
Забыв, что ноги только что плохо держали меня от голода, я торопилась, бежала, где можно, задыхалась и все-таки бежала. Я вскочила в последний вагон, когда поезд уже трогался. У меня так колотилось сердце, так стучала кровь в висках, что только перед Павловском я пришла в нормальный вид. Голода я не чувствовала никакого.
На вокзале меня ожидали отец и сын. Мальчишка, как всегда, сидел на плечах отца и покрикивал на паровоз.
— Денег привезла кучу! — ответила я на вопросительный взгляд. — Не угадаешь, нет! 56000! Скажите, кто из писателей капиталистического мира может похвалиться таким гонораром?
— Пуд масла, приблизительно, — сказал муж.
Нас этот гонорар спас, и смешно было вздыхать, сколько эта книжка могла стоить не у нас. Мой восторг передался даже мальчонке, который издавал свои возгласы, слыша мой возбужденный голос.
В этот вечер мы сидели долго: пили овсяную бурду, называемую кофе, но все же с сахаром, ели черный хлеб, не казенный, а спекулянтский, с маслом, и говорили о будущем. Теперь муж может спокойно ехать в Москву, защищать диссертацию, написанную в дикую, пещерную зиму; я могу недельку отдохнуть; летом вообще всегда жить легче, а потом, может быть, что-нибудь и изменится. Не может же правительство не видеть, что так жить нельзя.
Книжка моя не только не вышла, но и бесследно пропала. Гржебин был в чем-то обвинен, издательство закрыли; когда я собиралась зайти в редакцию, была зима. Я застала там сердитую, продрогшую интеллигентку, которая сидела у железной печки, подтапливала ее и разбирала рукописи. Ими? Да. И ими.
— Вашу рукопись? Почем я знаю? — встретила она сердито. — Они не регистрировались. Хаос такой, что сам черт ногу сломит. Часть рукописей в Берлине, часть здесь, отчетности никакой. Повеситься можно! У вас что, нет копии?
— Нет.
— Ну и пиши — пропало. Ни черта тут не найдете.
Я с ней не спорила. В Совдепии всегда так делалось: что ни затеивалось, делалось в ужасной спешке, но это оказывалось лишним прежде, чем что-нибудь успевали сделать. Из написанных мною сорока печатных листов издано было четыре — пять, хотя все писалось по заказу и оплачивалось.
V. Все же счастливое время
Голод тянулся приблизительно три года, с 1918 по 1921.
Для большевиков это был период военного коммунизма, когда они готовы были перестроить не только старую Русь, но и весь мир.
Для народа это был голод, иначе этого времени никто и не зовет.
Большевики задавались в это время самыми дерзкими, несбыточными «гениальными» идеями, сидя в Кремле, в теплых квартирах, обеспеченные чрезвычайными пайками, защищаемые ЧК и Красной Армией.
Страна мерла от голода и тифа. Когда, с отчаяния, дико и стихийно восставали деревни, округа, почти губернии, отряды Красной Армии истребляли поголовно мужиков, баб, ребятишек; деревни выжигали.
Крепкие партийцы пожимали плечами: если капиталисты имеют право посылать миллионы на бессмысленную империалистическую бойню, почему нельзя пожертвовать несколькими десятками тысяч ради счастливого социалистического будущего?
Только когда разрозненные деревенские восстания стали перекидываться в города, и взбунтовался оплот, твердыня, «цитадель революции» — Кронштадт, Ленин отступил и дал НЭП — новую экономическую политику, расправившись, впрочем, предварительно с восставшими матросами.
Для коммунистов НЭП — позор, постыдное отступление.
Одно напоминание о нем — контрреволюция, хотя его и объявил сам Ленин — «всерьез и надолго».
Для страны НЭП был спасением от голода. Продразверстка, то есть натуральное обложение крестьянских хозяйств, произвольное и непосильное, была заменена продналогом — высоким, но все же определенным. Разрешены были также частная торговля и мелкие промышленные предприятия кустарного типа.
За год хозяйство так оправилось, что появились хлеб, овощи, мясо, масло, яйца в таком количестве, что карточки исчезли сами собой. Еды хватало всем.
Служащим и рабочим жилось хуже, чем крестьянам: заработок низкий, курс денег не сразу выправился. Но больше никто не голодал: если не хватало денег на мясо, то хлеба и картошки было вволю, чего во время голода ни у кого, кроме партийцев и чекистов, не было.
Говорят, что идеи социализма в это время потускнели, но разве иметь кусок хлеба — это преступление против социализма?
Нам, интеллигенции, пожалуй, приходилось труднее всех: тягостнее маленького заработка оказался пристрастный коммунистический надзор. И все же ослабление правительственной централизации и хотя бы некоторое признание личной инициативы давало простор в работе. Все были охвачены жаждой трудиться.
В это время, правда, моя жизнь дала скверную кривую, без чего не проходит ничья жизнь в СССР: меня выгнали со службы, из Павловского дворца-музея, лишили дела, которому я была бы предана до смерти. Через некоторое время начальство вызвало меня опять и предложило любую службу в том же ведомстве. Все дело было в том, что человек, который мне навредил, сам впал в немилость. По правде говоря, ни он, ни я не заслуживали того, чтобы нами так швырялись, но такова еще одна особенность советских руководителей: не умея разбираться в людях, они никому не верят и многое строят на случайном фаворитизме.