Неужели нас доведут до того, что мы будем жалеть о Шпалерке? Живы, кормят, работать не надо — что еще нужно? Одна забота: убить время, как будто оно, это время в заточении, — не из нашей жизни, как будто каждый тюремный день не поглощает нескольких вольных, которые одни имеют смысл.
Невероятны пытки, которые применяет ГПУ, холодеет сердце при мысли о том, что может делаться в непроницаемых тюремных стенах, но есть минуты, когда в отчаянии от яда тоски и безделья, разъедающего душу, иссушающего мозг, хотелось бы физической боли, страданий, чего-то ощутимого, с чем можно бороться, чему противостоять, чтобы только не поддаваться бессмысленному небытию и разложению, которыми проникнута тюрьма.
XIX. «Постоянная медицинская помощь»
ГПУ не любило, когда в тюрьме умирали. Оно не старалось доводить до смерти — это была «специализация» концентрационных лагерей, — а лишь стремилось ослабить физически и морально так, чтобы в заключенном не осталось никакой сопротивляемости. В печати оно изображало свой режим совсем иначе, и Рамзин, Федотов и другие, выступившие в процессе Промпартии, должны были специально засвидетельствовать перед многочисленной публикой, что все они в тюрьме поправили здоровье, получая «постоянную медицинскую помощь». Не спорю.
Они были на первых ролях, и перед выступлением на такой сцене о них должны были позаботиться. Недаром же купили они свои жизни ценой не менее двух тысяч жизней специалистов, не выпущенных на процесс. С другими обращались иначе: главной обязанностью старшего врача было установить наступление смерти после расстрела; остальной медицинский персонал дежурил круглые сутки на случай покушений на самоубийство и между делом оказывал, что называется, «посильную помощь».
После «веселеньких» допросов, когда я все силы напрягала, чтобы держать себя в руках, тело не выдержало; оно стало покрываться алыми пятнами, кожа чесалась, мокла, морщилась. Вид был страшный. Соседка, донимавшая меня мудрыми изречениями: «Лучше своя грязь, чем чужая зараза», решила, что я схватила какую-нибудь гадость, наводя чистоту на ужасающе грязный тюфяк или моясь в так называемой ванной. Ванная, куда нас водили два раза в месяц, была действительно жуткая. Это камера без окон и вентиляции, в которой стояла гигантская бесформенная медная ванна времен Александра II. Края у нее были помяты и поломаны, вся она была скользкая и липкая. Никому в голову не приходило наполнить ее водой и мыться в ней, но так как над ней были краны и душ, в нее приходилось влезать. Впечатление беспредельной грязи усиливалось еще тем, что стены облупились от пара, масляная краска сползла, штукатурка выкрошилась. Потолок был почти так же черен, как асфальтовый пол. Дыхание перехватывало от удушливо-спертой вони. Но мыться надо было, хоть и в таком мерзейшем месте.
Пришлось просить врача, чтобы узнать, как обезопасить соседку. Явилась лекпомша, т. е. лекарский помощник, фельдшерица. Она буквально на одно мгновение заскочила в камеру в сопровождении надзирательницы, и не успела я раскрыть рта, как она выпалила: «Легкая зараза, не мойтесь, пришлю мазь,» — и в ту же минуту выкатилась. Правило, что медицинский персонал не должен разговаривать с заключенными, она выполнила с точностью. Через некоторое время надзирательница сунула в форточку вощеный пакетик с какой-то мазью. Соседка, как человек более опытный, понюхала: «Точно такую же она мне присылала, когда у меня болело ухо». Позже мои соседки получали эту мазь от фурункулов, геморроя и многого другого. Когда после тюрьмы я обратилась к вольному врачу, он немало удивился такому способу лечения, так как заболевание мое было типичной нервной экземой, которую надо было мыть, а не мазать.
— Но доктор-то должен быть в тюрьме? — добивался он.
— Был, но вызвать его могла только лекпомша, когда считала свои знания недостаточными, что не часто случалось при таком стремительном осмотре.
Впрочем, я два раза наблюдала визит врача. Одна из моих соседок слегла с припадком аппендицита. Доктор пришел, ткнул ей в то место, где полагается быть аппендиксу, и спросил:
— Здесь?
— Здесь, доктор, — порывалась сказать она, — я не могу…
Но он уже повернулся и вышел. Дверь камеры захлопнулась, и мы остались с разинутыми ртами.
Второй раз был сильнейший припадок грудной жабы у пожилой уже женщины. Так как это случилось при допросе, а следователи не любят, чтобы у них умирали до конца «дела», они сами сейчас же прислали врача к заключенной, которую почти на руках доставили в камеру.
Доктор пощупал пульс и вышел, ничего не сделав и не сказав ни слова. Очевидно, непосредственно смертельной опасности не было. Мы с надзирательницей провозились с больной всю ночь, так как она задыхалась и теряла сознание, но врача уже не звали.
Потом мне рассказали, что этот врач заявил в общей камере, куда его вызвали к заключенному, который второй день лежал в бреду:
— Помните, я прихожу только к мертвым и параличным. Зря меня не вызывать.
Но, может быть, и в самом деле было бы большей нелепостью, если бы в то время, когда следователь готовил Соловки или расстрел, врачи залечивали что-то и поддерживали нашу обреченную жизнь.
Впрочем, летом, когда цинга обнаружилась в убедительных даже для ГПУ цифрах, к нам проявили необыкновенное внимание.
Как-то днем, во внеурочное время, раздался повсеместный лязг ключей и хлопанье дверей. Распахнулась и наша. Вошел врач лет под шестьдесят, значит, еще старой школы, в белом халате, но с папироской в зубах. Не выпуская папиросы изо рта, он скомандовал:
— Глаз! — и бесцеремонно вывернул мне веко.
— Зуб! — полез пальцем в рот и потер десны.
— Ногу! — ощупал колено.
Не моя рук, только перекатив папироску из одного угла рта в другой, он то же проделал с моей соседкой, кстати сказать, уголовницей, больной венерической болезнью, и, пыхнув ей дымом в нос, вышел. Визит продолжался какую-нибудь минуту, затем дверь захлопнулась, и доктор был уже в следующей камере. Быстрота осмотра, не говоря об упрощенности гигиенических правил, являлась рекордом. Но в следующую передачу мы получили лук, чеснок и свежие огурцы. На дворе в эти дни появилось много новых гуляющих. Но что это были за выходцы с того света! Одна совсем молодая женщина едва ходила, волоча ногу. Другая, почти девочка, в наивной блузке с матросским воротничком, едва дотащилась до табуретки «прогульщика», села, посмотрела на солнце и тихо заплакала. Бедняжка, она, верно, думала, что больше его никогда не увидит! Третью, старую уже женщину, со строгим, как на иконе, лицом, вынесли на койке, — ходить она не могла. Когда ее уносили, она долгим взглядом посмотрела на небо и перекрестилась.
Забыв все предосторожности, мы висели на окне, дрожа, как в лихорадке: это открывались «мертвые» камеры, обитательниц которых, лишенных прогулок, мы не знали. Одна из них попала на прогулку вместе с нами. Она едва передвигалась; под этим предлогом я стала обгонять ее, хоть это и воспрещалось, чтобы хоть взглядом выразить ей сочувствие; она поняла меня и пробормотала вслед:
— Шесть месяцев без прогулки, книг, передач!
Шесть месяцев, 180 дней, без звука, без слова, кроме угроз и издевательств следователя! Шесть месяцев такого тяжкого извода, и это — во время предварительного следствия, когда вина, даже с точки зрения ГПУ, еще не доказана!
Трихонов в статье о декабристах писал о Пестеле, что его непокаянное письмо Николаю I извинительно, так как он пять месяцев сидел в одиночке. Но царское правительство той мрачнейшей эпохи давало ему, поднявшему военный бунт, Библию, бумагу и чернила, в то время как социалистическое правительство «самой свободной страны в мире» на полгода обрекало женщин на существование, мало чем отличающееся от могильного, и позволяло гулять десять минут тогда лишь, когда они превращались в калек. Кому была нужна при таком режиме хотя бы даже постоянная медицинская помощь?..