Арестованного по «академическому делу» Б. около года держали в одиночке без прогулок, передач и чтения. Затем ему поставили ультиматум — подписать «признание» или быть расстрелянным через трое суток. Он не подписал. Вечером его вызвали «с вещами», перевели в камеру смертников, где он провел двое суток, слушая за стенами стоны, вопли и крики тех, кого тащили на расстрел. Затем под усиленным конвоем его повели по коридорам и лестницам в подвальное помещение, где, по слухам, производится расстрел. Каждую минуту он ждал выстрела в затылок, но из подвала его заставили подняться по темной лестнице и ввели в ярко освещенную комнату, где сидели два следователя. Он потерял сознание, и допросить его в этих условиях не удалось.
После этого опыта его перевели в «двойники» и дали в компаньоны буйного помешанного или симулянта, который бросался и душил его. Совершенно истерзанного, в рваной одежде, с кровоподтеками на лице и шее его доставили в кабинет следователя, где оказалась его жена, якобы вызванная из дома для допроса. Видя страшное потрясение обоих, следователь обратился к Б. с патетической фразой:
— Пожалейте вашу жену! Спасите себя! Подпишите признание. Я предлагаю это вам в последний раз, иначе вы будете расстреляны.
Б. имел мужество и тут не дать ложного признания и был сослан в концлагерь. Несомненно, если бы он поддался следователю, тот бы его прикончил.
В общей камере № 22 на Шпалерной находился один из заключенных по «академическому делу», который шесть суток просидел в «мокром карцере». В этой комнате пол был залит водой, и не было ни уборной, ни параши. Заключенные из камеры не выпускались, и им приходилось отправлять свои естественные надобности прямо в воду.
В камере была только одна узкая короткая скамья, на которой можно было сидеть, но не лежать. Ноги заключенных в этой камере находятся все время в воде с испражнениями и потому покрываются язвами. Заключенный, попавший затем в камеру № 22, говорил, что он не выдержал и через шесть суток подписал ложное признание, которое от него требовал следователь. По его словам, в камере остался второй заключенный, который сидел уже тридцать суток, отказываясь дать ложное показание.
В Соловецком концлагере в мае 1931 года на «Поповом острове» я встретил человек шесть коммунистов, осужденных за «белорусский шовинизм». В Белоруссии они занимали крупные посты. Среди них был Прищепов, бывший нарком земледелия Белоруссии; Адамович, нарком просвещения и др., фамилии которых не могу вспомнить. Они рассказывали, что в новой, только что выстроенной в Минске тюрьме есть специально оборудованные мокрые камеры, в которых заключенные содержатся по колено в воде.
То, что я рассказал здесь, только ничтожная часть того, что мне пришлось видеть и слышать, лишь несколько примеров, показывающих, в каком положении бывали в тюрьме заключенные по «академическому делу», а также, с некоторыми вариантами и по другим делам, охватывавшим русскую интеллигенцию.
11. Будни следствия
Постепенно следователь стал вызывать меня на допросы раз в неделю или раз в десять дней, держал четыре-пять часов, каждый раз уговаривал меня сознаться и грозил расстрелом, но делал это все более вяло. Видимо, ничего нового он придумать не мог, а принимать более энергичный нажим почему-то не входило в его планы. Для меня не было сомнения, что эти допросы нужны следователю не для дела, а чтобы отбыть положенное число часов на службе, «за работой». Он, видимо, скучал и несколько оживлялся только при угрозах расстрелом. Иногда он предлагал мне изложить какую-нибудь «техническую деталь», как он выражался, то есть дать расчет улова рыбного траулера за год, соображения относительно рыбных отходов, возможности производства из них рыбной муки и т. д. Сам он в это время лениво просматривал газету. Я говорил, намеренно усложняя деталями, нисколько не заботясь о точности, уверенный, что он не понимает и половины моих слов, что следить за ходом моего изложения вопроса он не в состоянии, и что это вообще никакого значения ни для кого не имеет. Отдельные его реплики убеждали меня в этом вполне. Иногда я видел, как он дремлет, прикрывшись от меня газетой. Я пробовал умолкать — он просыпался.
— Ну-с, продолжайте.
Мне приходилось возобновлять бесцельное словоизвержение. Наблюдая его, я стал постепенно практиковаться в том, чтобы вносить изменения в направление этих допросов. Например, говоря о рыбных отходах, я начинал рассказывать, какие рыбы водятся в Баренцевом море, стремясь поразить его воображение какими-нибудь необыкновенными особенностями. Эффект получался полный: он оживлялся, и незаметно для него, допрос переходил в разговор на совершенно постороннюю тему.
— Окуни на глубине триста метров! Это здорово! Какие же это окуни? — восклицал он.
Я сообщал ему, что морской окунь — это крупная глубоководная рыба, огненно-красного цвета, что у него огромные черные глаза, острые колючки и что рыба живородящая. Последнее привело его в восторг, и тема допроса перешла на живородящих рыб вообще.
Следователь с большим интересом слушал также о том, что рыба-зубатка разжевывает самые толстые раковины, что касатка — это зубастый кит, который целиком глотает тюленей, и что несколько касаток могут загнать гренландского кита на отмель, где он обсыхает во время отлива, и где они потом его поедают. Все это он слушал с явным интересом, задавая самые неожиданные вопросы, как это часто делают малокультурные люди, которым рассказывают что-нибудь новое, поражающее их воображение. Такого рода разговоры окончательно убедили меня в том, что мой следователь Барышников — типичный советский чиновник, который ездит на «Шпалерку», как все коммунисты ездят на службу, чтобы было отмечено, сколько он «работает», и что, кроме того, он несомненный лентяй. Если можно незаметно и безнаказанно не работать, а болтать и слушать разные занятные рассказы, то это только приятно. Я смотрел на него и думал, что если бы на воле мне попался в лабораторию служащий, так относящийся к своей работе, я бы его прогнал.
Хорошенько обдумав, я решил использовать создавшееся положение и перейти в нападение. Выбрав момент во время разговора на совершенно постороннюю для допроса тему, я неожиданно, но самым спокойным и непринужденным тоном, обратился к нему:
— Разрешите задать вам откровенный вопрос?
Он утвердительно кивнул головой.
— Для чего вы меня, собственно, тут держите? Вы превосходно знаете, что я не вредитель, что никакого преступления я не совершал. У меня создалось впечатление, что вы хотите во что бы то ни стало установить состав преступления там, где его нет, и что это вам хорошо известно.
Он заметно смутился в первую минуту и стал уверять меня, что так никогда не бывает, что ГПУ зря не арестовывает и не держит в тюрьмах, что если меня арестовали, значит, было за что.
Я пожал плечами. Опять начиналась старая история. Следователь вернулся к повышенному тону и продолжал.
— Что же вы думаете, решили открыть у вас в тресте организацию, а я просто по списку служащих выбирал, кто подходит? Нашел вашу фамилию — дворянин, ученый, значит, подходит, значит, давай его сюда, так?
— Да, мне именно так кажется, — ответил я, стараясь говорить возможно спокойнее и без всякого раздражения.
— Нет, это не так. У нас есть против вас веские улики. Вы — вредитель. В Мурманске на общем собрании по поводу расстрела «48-ми» был задан вопрос, почему вы не арестованы, значит, ваше вредительство не было тайной и для рабочих.
Я усмехнулся, подумав про себя: ну и веское доказательство. Он заметил мою усмешку и опять запнулся: о том, как ведутся общие собрания, мы слишком хорошо знали оба.
— Возможно, что вы вредили не из корыстных идей, а исключительно из классовой ненависти. Я убеждаюсь, что это именно так и было. Это несколько облегчает ваше положение, — говорил он, пытаясь найти новую позицию.
— Какая ненависть? Откуда вы это взяли?
— Я вам искренне советую сознаться, — твердил он, не находя ответа. — Это вас спасет. Тогда, докладывая ваше дело коллегии, я буду просить о смягчении приговора.