Допрос Попова, его признание, сообщение списка «сообщников», под угрозой пытки, все до мельчайших подробностей совпадало с тем, что мы переживали в ГПУ, только, несомненно, в действительно ужасающих размерах. Но дух был тот же. «Лазоревый полковник, с лицом почтенным, грустью покрытым», у многих вызывал брезгливую улыбку, — таким мог быть любой из следователей. Его обращение «О, юноша!» и замечание в скобках: «Попову было с лишком сорок лет» — общий смех.
На первом же допросе Барышников, обращаясь ко мне, патетически воскликнул: «Вы еще так молоды!», я отвечал ему: «Мне 42 года». Разве это не из «Сна Попова»?
Сама речь лазоревого полковника слушалась с таким вниманием, как будто перед нами действительно стоял следователь ГПУ.
Следователи ГПУ обращались к нам буквально так, взывая к нашему чистосердечному покаянию и раскаянию. Не Горький, не советский Ал. Толстой, не чекист Ягода придумали через охранку приводить «заблудших овец» на «чистый путь спасенья», а Третье отделение, которое более полувека назад занималось тем же, только гораздо в более скромных размерах.
пел дальше Попову лазоревый полковник — следователь ГПУ и каждый раз кто-нибудь не выдерживал: «Ну точь-в-точь мой подлец мне так на допросе поет!»
Подведите знакомых и друзей, чтобы облегчить собственную участь — основа всех соблазнов, которые расставляют нам следователи ГПУ.
При этих словах многим становилось жутко: почти каждого из нас томили этим вопросом, выжимая имена наших сослуживцев, случайных знакомых, родственников. Отношение к каждому из них ГПУ могло знать и могло не знать по небрежности своей работы; каждое имя могло быть опасным.
пророчествовал неумолимый Толстой, и слушателям становилось все непереносимее. Все замолкали и никто не прерывал.
Все молчали. Слишком это было всем знакомо — бумага, чернила… и омерзительное гадостное чувство полного унизительного бессилия перед угрозой «изо всех мы сил…»
Это был кульминационный пункт общего напряжения, вслед за которым «романистам», то есть написавшим признание под диктовку следователя, становилось невыносимо тяжко, другим, напротив, у кого совесть была чиста, весело и задорно, как после миновавшей опасности.
— Вот, голубчики, краткая и поучительная история всех «романистов», — заключил сидевший с нами пожилой инженер, всегда спокойный, ровный, не терявший и в тюрьме юмористического отношения к окружающему, хотя он уже больше года мыкался в тюрьме. — Удивительно, скажу вам, как на следователей ничего не действует. «Сон Попова» я знаю назубок и на одном допросе не удержался и спросил: «Это вы не из „Сна Попова“ декламируете?»
Следователь сначала обозлился, какой там «сон», но я ему объяснил и стал читать стихотворение. Он слушал так внимательно, что про допрос забыл, а когда я кончил, он буквально выбежал в коридор, притащив второго следователя — своего приятеля.
— Сделайте одолжение, прочтите еще раз этот сон-то, как его, Попова, что ли. Ну, брат, вот сам услышишь, как здорово написано. — Я прочел им. Оба пришли в восторг, спрашивают: кто написал? Я им объяснил, кто и когда. Удивились. Они-то думали, что этот метод — изобретение ГПУ, достижение революции… А тут, оказывается, охранка, половина XIX века. Ну, они могут утешать себя, что масштаб у охранки был совершенно иной — детские игрушки, по сравнению с ГПУ.
13. Романисты
Читая на воле сообщения ГПУ о признаниях вредителей, протоколы дознаний, где известные всему СССР ученые и специалисты якобы добровольно сознавались в совершенных ими тяжких и часто позорных преступлениях, я был твердо уверен, что сообщения ГПУ вымышлены, а протоколы поддельны, Я не допускал мысли, что опубликованные ГПУ протоколы дознаний, как, например, по делу «48-ми», действительно написаны теми, кому они приписывались. Мне казалось, что отдельные слабовольные люди могут, под страхом смерти, или под пыткой, написать какое угодно «признание», но чтобы это могли писать люди твердого характера и безусловной честности, какими я знал многих из числа убитых, я считал совершенно невозможным. Тем более невероятным казалось мне, чтобы дача самоуничтожающих, позорных, ложных показаний могла быть явлением массовым в среде ученых и специалистов.
Но, попав в тюрьму, я к своему ужасу узнал, какая масса заключенных пишет ложные признания. Несомненно, что ГПУ не брезгует подделками подписей, вставками слов, совершенно искажающих смысл, даже составлением целых подложных протоколов дознаний, но, тяжко сказать, есть люди, которые сами на себя писали позорнейшую клевету. Только тот, кто побывал в тисках ГПУ, может себе представить всю жуть рассказов о том, как по нажиму следователя пишутся позорнейшие признания об участии в контрреволюционных, шпионских или вредительских организациях, о деньгах, якобы полученных из-за границы за «вредительскую» работу, об участии в этом других, невинных людей.
Вместе с тем это такое установившееся явление, что на тюремном жаргоне имеется для этого специальный термин. Это называется «писать романы»; признающиеся называются «романисты». На языке следователя это значит — «признаваться» или «разоружаться».
По случаю говоря, это основной признак, по которому люди делятся в тюрьме: «сознающиеся» и «несознающиеся». Я принадлежал к последним и глубоко сочувствовал своим товарищам, но психология «сознающихся» нас всех кровно интересовала. Узнать, что именно их заставило капитулировать перед следователем, взвалить на себя отвратительную вину, часто позорящую честь, сделаться предателями своих близких, друзей и сослуживцев, значило заглянуть в самую тьму тюремных бедствий. Нам, несознающимся, оставалось одно утешение — наше упорство, они теряли все.
Присмотревшись к ним, я убедился, что переход этих людей в разряд «романистов» происходит по различным мотивам. Больше всего поразило меня то, что были «сознававшиеся» сознательно, из прямого расчета. Это были люди зрелого возраста, большей частью занимавшие до тюрьмы, а иногда и до революции, высокое служебное и общественное положение. Эта группа состояла почти исключительно из инженеров, крупных специалистов, иногда профессоров и ученых. Среди них были люди с большим жизненным опытом, твердым характером и установившимися взглядами на жизнь. До революции вопросы чести, несомненно, играли большую роль в их жизни и, несомненно, что многие из них не согласились бы тогда кривить душой ни за какие блага и ни перед какими угрозами. Теперь они сами рассказывали о том, как лгали на допросах, как предавали других, и самоуверенно приводили доводы к тому, что иначе поступить было невозможно и неразумно. Некоторые настолько освоились со своим положением «романистов», что как бы свысока смотрели на «несознающихся» и не стесняясь советовали им также писать ложные признания. Другие говорили об этом с отвращением и ужасом, пытаясь своими словами, как исповедью, облегчить свою совесть.