Выбрать главу

Прогулка в это время кончилась, нас прогнали со двора, и разговор на этом оборвался. На эту тему в тюрьме говорили много и не раз, потому что в основе всех наших «дел» и «работы» следователей, лежал этот вопрос, переползавший затем за нами и в концлагерь, где острота его стиралась общей каторгой, но продолжала возбуждать интерес и споры.

Должен сказать, что трудно было удерживаться от негодования по отношению к этим «романистам» «из принципа», но нельзя представить себе картины тяжелее и отвратительнее, чем «романисты», сдавшиеся следователю из страха перед пыткой или не выдержавшие самой пытки. Люди слабохарактерные или старики, измученные и растерянные, они представляли собой моральные развалины.

Помню, в ноябре 1930 года к нам в общую камеру был переведен из одиночки один из таких «сознавшихся», инженер А. Это был человек лет тридцати шести, светлый блондин, прибалтийский немец. Мягкие черты лица, грустный, рассеянный взгляд не говорили ни о воле, ни о сильном характере. Попал он в одиночку прямо с воли и, после обработки следователя, подписал все, что от него потребовали. Обвиняли его в участии в шпионской немецкой организации и в сообщении одному из служащих Германского консульства сведений, касающихся работы завода, на котором он служил. Показания его дали основание для ареста его жены и знакомых.

Первые дни в общей камере он находился в полной апатии, но затем очнулся, понял, что сделал, и метался в полном отчаянии, не зная, как исправить совершенное. Он обратился ко мне за советом, подробно и просто рассказал свое дело. Служащего германского консульства он действительно встречал у знакомых, но никаких сведений о работе завода ему не давал, тем более — не подлежащих разглашению. Кроме того, завод, на котором он работал, изготовлял носильное платье, и производство его вообще не считалось секретным. Сперва он с возмущением отказывался подписать ложное признание об участии в шпионской организации, но потом, под постоянной угрозой расстрела, стал колебаться. Тогда следователь посадил его в холодный карцер; он не выдержал и подписал признание в общей форме: «…признаю себя виновным в даче экономических сведений такому-то служащему Германского консульства». Из этого «признания» следователь состряпал целое дело, с участием множества лиц, и завлек его к написанию целого «романа». Жену его также арестовали и намеренно показали ему в коридоре, когда вели на допрос. Когда следователь вытянул из него все, что нужно, он отослал его в общую камеру и прекратил допросы. Теперь, с тоской и слезами, он спрашивал меня, что делать, как исправить весь ужас, в который его вовлек следователь.

— Зачем вы подписывали неправду в протокол? — спросил я.

— Я не мог больше, — говорил он голосом, полным слез.

— Почему же не могли? Что значит — не могли?

— Я был в ужасном состоянии. Эти постоянные угрозы, постоянная мысль о расстреле, о смерти… Потом ужасный карцер с открытым окном…

С меня сняли платье…

— Где этот карцер находится?

— Во втором этаже, недалеко от канцелярии.

— Долго вас там держали?

— Не знаю. Несколько часов. Я не мог больше. Я вызвал дежурного и сказал, что готов дать показание. Меня повели к следователю. Я, право, не мог больше, — повторял он бессильно, не скрывая слез… Мне было жаль его, но такое явное безволие раздражало и возмущало меня:

— Не понимаю я вас. Собственно говоря, чего же вы не могли? Вы потеряли сознание от холода? Нет. Вы вызвали дежурного…

— Я так дрожал… Я, несомненно, заболел бы воспалением легких…

— А вы думаете, нам с вами еще мало придется дрожать от холода и голода, если не расстреляют, а сошлют в концлагерь? Велика беда нашему брату заболеть… Откровенно вам скажу, — не стоило из-за такого пустяка сдаваться. Вы ведь и не заболели…

— Но что мне делать теперь? Как это исправить? — говорил он растерянно.

— Одно могу вам посоветовать, — сказал я. — Говорите следователю только правду. На вашем месте, я сделал бы все, от меня зависящее, чтобы не ввести коллегию в заблуждение.

Он написал прокурору, наблюдающему за работой ГПУ, заявление, в котором сообщил, что признание, данное им следователю, вынуждено было под угрозой расстрела и пыткой (помещение в холодный карцер) и не содержит ни слова правды. Примерно через два месяца он получил от прокурора ответ, который и следовало ожидать: «Настоящим сообщается, что ваше заявление от такого-то числа оставлено без последствий». Следователь больше его не вызывал. Он получил десять лет концлагерей, его жена — пять лет; сколько получили его знакомые — не знаю.

14. Мы были счастливее предавших

Зимой 1930 года перевели в общую камеру старика-профессора ** после полугодового содержания в одиночке. Я видел его, когда он вышел в первый раз на прогулку. Старик был совсем разбит, едва волочил ноги. К нему бросались со всех сторон, потому что давно уже ходили слухи, что он оговорил массу лиц. Он только успевал оборачиваться то к одному, то к другому:

— Простите, голубчики, простите! — говорил он дрожащим голосом. — Оговорил. Да… И вас… И вас тоже… И его… Не выдержал. Требовали. Стар уже. Не выдержал. Меня тоже оговорили. Некуда было деваться. Знаете, профессор X., это он меня оговорил; очную ставку давали; не стесняясь, в лицо оговаривал… Что же мне было делать?…

А к нему все подбегали один за другим оговоренные им, с ужасом и жадностью расспрашивая, что он взвел на них…

— Профессор, — возмущался один, — вы же меня совершенно не знали, никакого отношения к моей работе не имели, случайно только видели меня на заседаниях; с какой же стати было на меня клеветать?

— Что вы на меня написали? — взволнованно перебивал другой.

— Не помню я, голубчик. Позапамятовал…

— Старый осел! — с негодованием говорил кто-то в стороне. — Одной ногой в могиле стоит и, чтобы заслужить десять лет концлагерей, которых все равно не переживет, продал не только свое имя, а потопил всех, кого помнил по фамилии. Не подло ли до такой степени бояться смерти?!

А старик в это время что-то вспоминал, кому-то подробно точно говорил, что показывал на низ и на кого еще, которых подвел под расстрел или каторгу. Жуткая была картина. На своем веку он обучил несколько поколений, а кончил таким позором…

Не забыть мне и еще одной сцены. Это было в «Крестах» в феврале 1931 года. Во время прогулки на тюремном дворе профессор N. N. встретил своего ассистента по кафедре, который его оговорил самым нелепым образом. Профессор Х.Х. принадлежал к твердо несознающимся. Спокойно, без злобы и раздражения, точно исследуя какое-то явление, расспрашивал он своего ассистента, что заставило его клеветать. Тот, заикаясь и смущаясь, путая слова, повторял одно — что был доведен до такого состояния, что не сознавал, что говорит…

— А правда ли, что вы и профессора Z. оговорили? — спрашивал N. N. — Мне это мой следователь сообщил.

— Да… правда.

— Ай, ай, как же это вы могли так сделать? Нехорошо, нехорошо. Значит, правда, что по требованию следователя, вы перечислили всех профессоров университета, которых считаете контрреволюционно настроенными?

— И… и это… так…

Профессору было под шестьдесят. Он год сидел в тюрьме, но держался прямо, говорил спокойно, серьезно и достойно, ровным, твердым голосом, так же, как на лекциях. Ассистенту его не было тридцати, но он выглядел стариком. Сгорбленный, сильно поседевший, что было особенно заметно из-за давно не стриженных волос, он нервно бегал взглядом, руки у него тряслись, лицо подергивалось.

Нет, нелегко дается человеку «признание». Профессор получил десять лет каторги, ассистент — три года ссылки, но я уверен, что профессору в голову не пришла бы мысль о том, что хорошо бы поменяться с этим человеком, хотя три года давали бы ему надежду еще попасть на волю, а десять лет были слишком большим сроком…

Многие из «романистов» пытались скрывать свое «признание», но это было почти невозможно. Во-первых, следователь не делает тайны из таких «признаний», потому что они ему нужны, чтобы вынуждать к «признанию» других; во-вторых, они часто ведут за собой очные ставки и, кроме того, по каждому «делу» привлекается всегда так много людей, что такого рода новости распространяются очень широко и быстро, а запоминаются крепко и следуют за «признавшимся» в ссылку. Опасного в этом для них ничего нет; внешне к ним отношение такое же, как к другим; их, может быть, только несколько сторонятся, так как «романисты» могут сделаться «стукачами», то есть доносчиками. Гораздо хуже им приходится, в конечном счете, от самих следователей; выжав от «романиста» все, что можно или нужно, они резко меняют свое отношение и начинают третировать «признавшегося»… Не раз мне приходилось слышать рассказы о том, как они кричали: «Грязь интеллигентская! Стоит пугнуть, готовы на брюхе ползать и всех предать!..»