Выбрать главу

Ложась спать устраивались возможно комфортабельнее, до мелочей предусматривая удобства и спокойствие сна. Если ночью их будили тем, что соседа вызывали на допрос, они сердито озирались на него, словно он был виноват в том, что помешал им спать.

Своеобразный, только в тюрьме возможный эгоизм их доходил до такого невнимания и игнорирования всего ужаса, переживаемого другими заключенными, что они не прекращали игры в «козла» даже когда из камеры людей брали явно на расстрел. За решеткой раздавались суровые окрики стражей: «А ну, давай скорее». Осужденный дрожащими руками собирал свои вещи, задыхаясь, лепетал последнее: «Прощайте, товарищи!», а они постукивали своими самодельными костяшками домино.

И это когда-то были люди!

Я себе ясно представлял, как с достойным и серьезным видом они сидели за столом в каком-нибудь комиссариате, принимали посетителей, писали исходящие бумаги. Дома они со вкусом обедали или ворчали на жену, что суп пересолен. А может быть, в них было и что-то иное, а ГПУ, которому они понадобились, здесь превратило их в убогую карикатуру на человека.

Насколько же вообще в тюрьме становятся бесчувственными к окружающему, можно судить по следующему случаю.

В нашей камере сидел некто О., иностранный подданный, уличенный в действительном шпионаже. Дело о нем давно было кончено. Он был приговорен к расстрелу, но его могли обменять на шпиона СССР, пойманного в его стране. Когда я попал в камеру, он уже более полугода жил в ожидании расстрела или возвращения домой. К своему положению привык и беспечно играл весь день в «козла». Однажды вечером, вернувшись с работы, я спросил одного бывшего военного, занимавшего когда-то крупный пост (он был человек культурный, умный, но при большевиках просидел шесть лет в тюрьмах):

— Что нового сегодня?

— Да ничего, — отвечал он равнодушно. — О. взяли на расстрел, N. - на допрос на Гороховую. Больше, кажется, ничего. — Тон его был скучающий и равнодушный.

Мне говорили также, что один из таких старожилов был выпущен домой. Вернувшись, он не обрадовался, не стал расспрашивать или рассказывать, а отыскал шахматы и засадил кого-то с собой играть. Проиграв до вечера, он лег спать. Родные думали, что он сошел с ума, и вызвали врача. Но он был совершенно здоров. Это была тюремная привычка, которая выела в нем все.

17. Духовенство в тюрьме

В СССР бывали определенные периоды гонений на бывших чиновников, военных, на интеллигенцию, крестьянство, специалистов, занятых на производстве. Гонения то обострялись, то затихали, вспыхивали снова в зависимости от различных поворотов политики, и достигли своего апогея после объявления пятилетки. Преследования священнослужителей, начавшиеся с первых дней советской власти, никогда не прекращались, но считалось, что правительство СССР в принципе якобы твердо держится свободы вероисповеданий и при случае демонстрирует «знатным иностранцам», как, например, Бернарду Шоу, какую-нибудь из уцелевших церквей. Граждане СССР прекрасно знают, что аресты среди «церковных» не прекращаются и что не всегда бывает легко найти священника, чтобы отслужить панихиду или похоронить человека верующего. За мое пребывание в тюрьме на Шпалерной в каждой общей камере всегда не менее десяти — пятнадцати человек, привлекавшихся по религиозным делам. Бывали они и в одиночках, так что общее их число было, вероятно, не менее десяти процентов.

Формально им предъявлялось обвинение по статье 58, пункт 10 и пункт 11: контрреволюционная агитация и участие в контрреволюционной организации, что давало от трех лет заключения в концлагерь до расстрела с конфискацией имущества.

18. Следователь пробует «взять на бас»

В тот вечер мы долго не спали: свет погасили, но наш татарин продолжал вполголоса свои рассказы, и мы, в какой-то мере забыв про тюрьму, следили за тем, как занятно могла раньше развертываться людская жизнь. И вдруг шаги, бряканье ключей, свет, окрик:

— Фамилия? — страж тычет пальцем в каждого из нас по очереди. Доходит до меня. Отвечаю.

— Инициалы?

— В. В.

— Полностью инициалы! — рычит он грозно. Здесь они грубее, чем на Шпалерке.

— Имя и отчество, что ли?

— Ясно! Имя, отчество? — Отвечаю.

— Давай живо!

Начинаю одеваться. Все смотрят сочувственно, беспокоясь за меня.

— В пальто? — спрашиваю я, чтобы знать, повезут ли на Гороховую или будут допрашивать здесь.

— Ничего не сказано, значит, без пальто. Выхожу. Спускаюсь по крутым железным лестницам, в жуткой ночной тишине гигантской тюрьмы.

— Обожди.

Конвойный останавливает меня в нижнем коридоре на пронизывающем сквозняке. После тесной камеры и постели охватывает дрожь. Стою долго. Совершенно замерзаю.

— Давай!

Вхожу в кабинет. Передо мной новый следователь. Фигура резкая, отталкивающая. Сухой брюнет, еще молодой, с напряженными движениями. Лоб низкий, глаза маленькие, злые. Военная форма, ромб на петличках — советский генеральский чин. Прежний следователь был в чине полковника. Значит, это начальство.

— Садитесь, — говорит он мрачно. Сажусь.

— О чем вас допрашивали на последнем допросе?

— О возможной утилизации рыбных отходов на Мурмане, — отвечаю я первое, что приходит в голову.

— Рассказывайте, — говорит он зловещим тоном. Начинаю медленно говорить, чтобы справиться с мыслями. В кабинете страшно холодно. Следователь сидит в теплом пальто, я—в пиджаке, надетом на рубашку: воротничка нет, ворот расстегнут. Я не могу удержаться от дрожи, и это отвлекает все мои мысли — глупо, если этот негодяй подумает, что я его боюсь.

Он в упор злобно смотрит мне в глаза и молчит. Взгляд этот приводит меня в бешенство.

Вдруг он резко прерывает меня.

— Довольно! Будет нам голову забивать вашей техникой. Не забывайте, здесь вам не суд! Товарищ, который вел ваше дело, пришел к убеждению, что вас надо расстрелять. Я — того же мнения. Расстрелять вас надо!

Он не говорит, а кричит злобно и вызывающе.

— В чем же дело, стреляйте, — отвечаю я, едва удерживая злобу.

— У вас бывали в доме ** и **? — называет имена и фамилии двух знакомых дам.

— Да, бывали.

— Это проститутки! — кричит он во все горло.

— Нет, одна из них жена профессора, другая — инженера. Вам это известно.

Он вскочил и стал ходить быстро, большими шагами, зачем-то крича во весь голос.

— Следствие идет огромными шагами вперед!..

Я расхохотался. Так как все во мне дрожало от злобы, смех вырвался громкий и дерзкий.

— Чего вы хохочете? — оборвал он меня.

— Смешно, оттого и смеюсь, — ответил я вызывающе. Трудно передать дальнейшее содержание допроса. Он кричал на меня я—на него. Дверь кабинета закрывалась плохо, он поминутно подбегал и захлопывал ее, она опять открывалась, и наши голоса гулко раздавались по всему тюремному зданию. Несомненно, вся тюрьма с тревогой слушала наш крик, понять который не было возможности. Он грозил расстрелом, выкрикивал какие-то фантастические гадости о моей жизни, стараясь перекричать меня, твердил, что я получал из-за границы деньги за вредительство. Я едва сознавал, что отвечаю, до такой степени мной овладело бешенство. Его наглый тон, наружность, голос, все приводило меня в ярость. Только бы не запалить ему в рожу. Это одно еще мелькало у меня в голове.

Мы оба стояли друг против друга, сжимая кулаки.

— Кто из нас следователь, я или вы? — кричал он.

— Конечно вы! Неужели я бы стал заниматься таким делом? — кричал я ему в ответ.

— Расстреляем! От этого рыбы меньше не станет, — орал он. — Толстого — расстреляли, Щербакова — расстреляли, в море рыбы меньше не стало. И вас расстреляем.

— Верно! Стреляйте всех, рыбы в море больше будет, потому что скоро и ловить ее будет некому.

— Вредитель! Толстой показал, что вы вредитель.

— Клевета!

— Это ГПУ клевещет? — орал он угрожающе.

— Клевета! Клевета! — кричал я ничего не соображая.