Выбрать главу

Он порядочно потрудился над нами, пока, наконец, не отпустил нас в барак, совершенно издрогших и едва державшихся на ногах. Шесть дней мы голодали в этапе, ночь не спали, отощали так, что голова кружилась и одолевала слабость, что хоть ложись и помирай. «Неужели и теперь есть не дадут?» — думали мы с отчаянием. Ничто другое в голову не шло.

Явился ротный, нарядил двух заключенных за завтраком и двух за кипятком.

— Гражданин ротный, а как же насчет посуды?

— Нам есть не из чего, — послышались с разных сторон голоса. В тюрьме своя посуда запрещалась, и если кто брал при аресте с собой хотя бы кружку, то она отбиралась. Естественно, что большинство из нас были без всякой посуды, так как мало кто знал обычай лагерей и успел получить из дома при последней передаче.

— Еще вам в рот кашу класть! Если захотите, найдете из чего лопать, — сказал и вышел.

Многие побежали на помойку выбирать брошенные консервные жестянки.

Принесли два бака: в одном жидкая, льющаяся, как вода, пшенная каша, в другом наполовину остывший кипяток. Порция на человека примерно двести кубических сантиметров каждой жидкости. Выдали и хлеб. Полагалось четыреста граммов в сутки на каждого человека, нам выдали гораздо меньше.

— Что же это такое? Ведь это смерть! Разве мыслимо на этом человеку прожить? — послышались возгласы.

В соседнем взводе, где было больше крестьян, протестовали громче. Через несколько минут появился ротный. Ему уже «стукнули», то есть донесли, что заключенные выражают недовольство едой. Он вошел решительно и быстро.

— Встать, смирно! Кто заявляет недовольство пищей? Выходи вперед! — крикнул он громко. — Нет недовольных? Точка. Смотрите, чтобы у меня массовых выступлений не было! Сейчас направлю в ИСЧ (Информационно-следственная часть ЦК лагерей), там разберут по закону. Узнаете, что значит массовые выступления в концлагере. Разговор там недолгий — изолятор и шлепка. Понятно? Каша жидка? Это перво-наперво не каша, а кашица. А кашица другой не бывает. Понятно?

Он обвел всех испытывающим взглядом, круто повернулся и вышел. Из-за острого голода все, у кого еще были кое-какие деньги, бросились добывать еду. В ларек ГПУ нас не пускали, но через охрану можно было купить за деньги некоторые испорченные продукты, заплесневевшую копченую селедку и бракованные консервы. На воле, даже в СССР, продать такой товар невозможно, и его сплавляли по полной цене голодающим заключенным. Кроме этой легальной продажи можно было добыть через охрану и через уголовных, входивших в сделку с охраной, черного хлеба по пять рублей кило, при казенной цене в девять копеек кило, и воду по пятьдесят копеек кружка. Мы все мучились от жажды, пить нам почти не давали, и на этот расход шли даже самые неимущие.

Кроме того, можно было добыть махорку по три рубля пятьдесят граммов, и даже водку, но я не могу представить себе, по какой цене. Все тратили последние копейки, зная, что перспектива перед нами открывается самая ужасная, но и настоящее было невыносимо.

После этого «завтрака», повергшего всех в уныние, нас, человек по тридцать, начали выводить партиями в баню. Баня, хорошее рубленое здание, разумеется, построенное руками заключенных, находится тоже за проволокой, на самом берегу залива. Тех, кого вели в баню, заставляли брать все имевшиеся вещи: шубу, шапку, одеяло, подушку. Вещи эти мы обязаны были сдать в дезинфекцию — так же, как и все, что было на нас надето. Голых, нас строили в очередь перед загородкой, где помещалось четыре парикмахера, тоже заключенные — уголовные. Двое стригли машинкой волосы; двое брили волосы на теле. Работали они с быстротой и остервенением. Инструменты были тупые. Выходившие из-за загородки после парикмахеров имели вид смущенный и растерянный. Действительно, они являли жалкое зрелище. Волосы были выстрижены клоками и лестницами: там, где была борода, торчала разной длины щетина, вперемежку с клочьями, не попавшими под машинку. По телу сочилась кровь от порезов бритвой.

Отдельной кучкой стояли раздетые священники и о чем-то совещались между собой. Им, видимо, это было тяжелее и унизительнее других. Но и они, махнув рукой, пошли за загородку. Издрогшие, посиневшие, окровавленные порезами, входили мы в баню. Перед входом каждому давались два жестяных номерка на получение воды и крошечный кусочек липкой мази — мыла.

Проведенной воды в бане нет, и каждому выдавалось по две небольших шайки тепловатой воды, а так как в бане было очень холодно, то вода тотчас же остывала. Вымыться таким количеством чуть теплой воды было невозможно. Пополоскавшись, мы выходили в раздевальни, где долго дрогли голые и мокрые, пока не получали из дезинфекционной своего белья и платья. Вещи с трудом можно было узнать: все было невообразимо смято, точно изжевано, от них шел отвратительный запах. Вид меховых вещей был ужасен: мех разваливался, из-под него белыми клочьями торчала вата.

В этой одежде, превратившейся в отрепья, издрогшие, обезображенные ужасной стрижкой, печальным строем плелись мы назад в барак. Погода испортилась. Дул пронзительный северный ветер, хлопьями падал снег. В бараке было нестерпимо холодно. Я залез наверх, на свое место. Сквозь щели в стене намело снегу. Пришлось затыкать щели бельем. Тщетно просили мы ротного выдать дров, чтобы протопить печку, — не разрешил.

Голодно было отчаянно. Принесли обед: суп из квашеной капусты, пролежавшей не меньше двух лет, вонючей, разваливавшейся на волокна, и ту же «кашицу» на второе.

Делать было нечего. Мы сложились с соседом и купили килограмм заплесневелой копченой сельди. После этой покупки у меня осталось два рубля, у моего соседа, одного из крупнейших петербургских инженеров, три с полтиной. При ценах, по которым нам отпускали продукты, этих денег могло хватить в лучшем случае на то, чтобы еще два раза чего-нибудь поесть. Ждать денег нам было неоткуда. У него дома осталась жена и двое маленьких ребят, которым самим нечего было есть, у меня — сын двенадцати лет, один, который должен был кормить мать, сидевшую в тюрьме. Предстоял голод. Режим питания мог вести только к медленному умиранию. За дорогу цинготные признаки у меня стали резче: кровоточили десны, трудно разгибались ноги. Хоть бы на работу послали, там, говорят, кормят лучше. Пока мы грустно размышляли о нашем будущем, в бараке зашевелились, с верхних нар свешивались, чтобы лучше видеть, что делается внизу, послышались удивленные восклицания.

В барак вошла женщина! Она была молодая, лет двадцати, в арестантском бушлате и очень короткой юбке. Причесана она была не без кокетства; смазливая рожица, манера держаться, весь ее облик не оставляли сомнения в ее профессии. Ее сопровождал молодой человек в арестантском платье, с бритой актерской физиономией. Дойдя до середины барака и собрав вокруг себя толпу любопытных, девица обратилась с речью.

— Товарищи! Подписывайтесь на заем пятилетки в четыре года! Заключенные должны подписываться, как и вольные граждане. Каждый заключенный должен принимать участие в постройке социализма. Подписывайте, кто сколько может. Я принимаю запись в рассрочку: кто сколько подпишет, в шесть месяцев должен уплатить.

Мы слушали ее, разинув рты от удивления. Как, и здесь с нас требуют подписки на заем! У нас отняли все, сослали в каторгу, семьи — без куска хлеба, у многих конфисковано все имущество до последнего стула, до лишней детской рубашки. Мы раздетые, голодные, доведенные до последней степени нищеты и унижения, и с нас еще требуют «добровольной» подписки на заем!

Послышались несмелые голоса не то протеста, не то недоумения.

— Откуда же мы возьмем?

— У нас и так все отобрали.

— Подписаться можно, а чем платить будем?

— Жрать нечего, с чего нам займы покупать?

— Товарищи, — заявила она кокетливо-обиженным тоном, — это очень странно — такое отношение вашей роты. Надо сознательность иметь. Откуда деньги? Может, кому из дому пришлют.

— Дома самим жрать нечего. Там тоже с них последнее на займы отбирают! — крикнул кто-то сзади.

— На работу вас потом пошлют, — продолжала невозмутимо девица. — Будете премиальные получать.

«Премиальное вознаграждение» выплачивается заключенным, находящимся на работах. Для обычного рабочего оно не превышает трех рублей в месяц.