Выбрать главу

«Личное свидание» — мечта всех заключенных. В это время заключенному разрешается жить не в казарме, а на «вольной квартире», то есть комнате или углу, которые отыщет для этого приехавший родственник. Если в пределах командировки, где находится заключенный, нет никакого поселка и вольных жителей, для «вольного свидания» отводится какой-нибудь закуток в арестантском бараке. На Соловках есть специальная комната для свиданий. На время свидания заключенный не освобождается от работ, так что видеть «своих» он может только ночью и в обеденный перерыв. Несмотря на все это, «личное свидание» считается в лагере самой большой льготой, и ради него человек пойдет на многое, не жалея своих сил и здоровья. Счастье это кратковременно, и продолжается обыкновенно три-четыре дня; свидания на семь суток — редкость; на десять суток — исключение.

На две недели получают разрешение только те, кто имеет большой блат в управлении лагерей.

Формально свидание может быть разрешено два раза в год, с промежутком не менее шести месяцев, но добиться этого очень трудно. Кроме того, в условиях советской жизни приехать к заключенному два раза в год почти невозможно, так как отпуск на службе дается раз в год, а поездка в Карелию стоит больших денег. Вследствие этого заключенному нужно отдавать свои последние силы, чаще всего — в течение года, чтобы увидеться с женой или матерью на несколько дней или даже на несколько часов. При этом свидание разрешается только с одним из членов семьи, и даже не всегда допускается присутствие детей.

Так как среди заключенных, особенно среди крестьян, много таких, у которых семья осталась в полной нищете и приехать на свидание не может, или таких, у которых все близкие сидят по тюрьмам или в ссылке, ГПУ должно было изобрести какой-нибудь иной метод понуждения. Летом 1931 года ГПУ объявило о новой «льготе», доказывающей несомненную изобретательность чекистов. Заключенным безупречного поведения и выполняющим уроки было обещано сокращение срока в виде «зачета рабочих дней». Заключался он в следующем: каждые проработанные три дня могли быть зачтены за четыре дня заключения. Тому же, кто запишется в «ударники», то есть кто будет выполнять больше заданного урока и при этом докажет свою политическую благонадежность, проявив активное участие в «общественной работе», два проработанных дня будут зачитываться за три дня заключения. Таким образом, выполнивший безупречно дневные уроки в течение трех лет и не имевший за это время никаких административных взысканий, считается отбывшим четыре года заключения; если же он был «ударником», то два года ему зачитываются, как три.

Понятно, какую цель преследовал этот декрет и какое давление он мог произвести на заключенных. Не говоря уже о том, что кадры «ударников» можно было демонстрировать как «исправимых» и «перековавшихся».

Объявление этого указа ГПУ было обставлено со всей торжественностью, которая в таких случаях принята в концентрационных лагерях: заключенные должны были чувствовать, что это не простой приказ, а событие. Их сгоняли на митинги и заставляли без конца стоять в строю. Затем приказ зачитывался чином ГПУ и разъяснялся, как особая милость. От имени заключенных выступали «воспитатели», которые изъявляли благодарность, восторг перед благодеяниями ГПУ и клялись приложить все усилия, чтобы «пере коваться», «драться за перевыполнение планов» и пр. Заключенные должны были стоять и слушать. Кто верил, кто не верил, и все пытались прежде всего проникнуть в те намерения ГПУ, которые скрывались за словами приказа.

Вскоре к приказу последовали «технические разъяснения». Лица, лишенные прав до ареста, бывшие торговцы, духовенство и прочий «нетрудовой элемент» имели право на зачет в уменьшенном размере: четыре отработанных дня зачитывались за пять. В ударники им записываться не разрешалось. Кроме того, было указано, что самый зачет этот производится не автоматически равным образом для всех, а через особые комиссии, которые по своему усмотрению могут лишать зачета и самых безупречных работников, если они недостаточно «общественно активны», не усвоили «пролетарской психологии» и т. д. Зачет производится три раза в год, сам приказ входил в силу с первого августа 1931 года. Все эти оговорки резко уменьшали значение приказа по отношению к заключенным, но давали ГПУ новые возможности их расслоения, подчинения и порабощения.

Психологически декрет ГПУ был рассчитан правильно. Основная мысль каждого попавшего в неволю — освободиться. Очень редко у кого стремление к свободе настолько сильно, что, рискуя жизнью, человек решается на бегство. Огромное большинство мучительно ждет освобождения. Все заключенные считают просиженные дни и сколько им осталось сидеть. Даже те, положение которых безнадежно: больные туберкулезом, семидесятилетние старики с десятилетним сроком — все надеются дождаться своего освобождения и хоть умереть на воле.

Первый вопрос в лагере при знакомстве: «Когда срок?» — «30 апреля 1935 года». — «Счастливец, а мне 15 января 1939 года». Нет дня, нет часа, чтобы заключенный не думал о дне своего освобождения, не считал, не пересчитывал того, что пройдено и что еще осталось. Каждый пустой, тоскливый, тяжкий день имеет свое значение: он проходит. Десятилетникам надо отбыть больше трех тысяч таких ней, и все же каждый из них считает эти печальные зерна, с удовлетворением отмечая десятки, сотни… Срок идет… Заключенные готовы верить самому сомнительному слуху, лишь бы он давал надежду на ускорение освобождения. Такие слухи облетают лагерь с поразительной быстротой, и как бы ни был скептически настроен человек, они на него действуют. Без этой веры и мечты о свободе жить в лагере немыслимо.

Декрет ГПУ был рассчитан правильно. Теперь сосланные на пять лет и отбывшие два года делали все возможное, чтобы попасть в ударники и сократить оставшиеся три года до двух лет. Желанный акт освобождения вдруг становился таким ощутимым, близким, что заключенный начинал считать, сколько ему тогда будет лет, и, высчитав, что сорок четыре, а не сорок пять, чувствовал себя помолодевшим на год. Он забывал при этом, что на ударной работе он может потерять не год жизни, а может быть, все, что ему осталось, что он себе могилу роет, а не открывает дорогу к победе. Но противиться этой мечте никто не мог. Десятилетники, считающиеся в лагере почти на безнадежном положении, подсчитав, что срок их может быть сведен к шести годам, загорались надеждой: это уже не так страшно, черт возьми.

Пессимистов было немного. В их числе был я, но, может быть, главным образом потому, что не хотел думать о том, что могу досидеть до конца срока, не хотел ждать, пока ГПУ соблаговолит меня освободить, и твердо решил, что «освобожу себя сам», как говорится среди заключенных, то есть сбегу.

Пессимисты считали, что верить ГПУ никогда нельзя, что ГПУ ни в коем случае не сдержит своих обещаний по отношению к нам, к «каэрам», и что срок нашего заключения так долог, что за это время ГПУ успеет еще несколько раз изменить свою политику. Но даже если и допустить, что декрет этот будет сохранен, так как докажет выгоду этой меры принуждения, то стоит ли об этом думать, когда известно, как поступает ГПУ при окончании срока.