Выбрать главу

А вот шестая страница в чём-то побила даже рекорд. В заметке «Жил Мишка на заставе» прапорщик В. Смирнов рассказывает поистине интереснейшую историю. Историю о медвежонке, который отбился от мамаши и поселился у пограничников. Вот о его жизни, о том, как подружился он с поваром младшим сержантом Борисом Кирьяшиным, как тот разнообразил ему меню — со сгущёнки перешёл на свежую рыбу, гречневую кашу и остатки компота, как мишук гонял по двору насмерть перепуганного поросёнка и дружил с заставским котом Васькой, и о том, как пришлось с ним расстаться, и поведал читателям «Правды» милый прапорщик Смирнов. От последних строчек наворачиваются слёзы на глаза: «Его отвели в лес, сняли ошейник. Мишка смотрел на удаляющихся людей и шумно вздыхал, ещё не понимая, почему его оставили одного…»

Надо добавить, что в «Правде», не в пример «Le Monde», не говоря уже о «New York Times», всего шесть страниц, и в стране издаются миллионными тиражами «Пионеры», «Звёздочки», «Вожатые», юные читатели которых очень любят читать про приблудных мишек, лисичек и лосят, про то, как они дружат с котом Васькой и мл. сержантом Борисом Кирьяшиным.

На этой же странице, вместо балета, статья, посвящённая юбилею видного поэта. Массив его поэзии, как сказано в статье, видится крупно… «Гуманистический смысл социалистической революции как необходимая предпосылка и основа для распрямления человеческой личности, для расцвета людей и народов, искусство как память и совесть человечества, незаменимое и важное для тех, кто социально обновляет мир. Орудие борьбы за интернационализм, за торжество гуманности — подлинной, активной, возвышающей человека — обо всём этом размышляет, в эти проблемы углубляется, к ним приобщает, ими заражает нас муза поэта».

Прорвавшись сквозь это чудовищное нагромождение чепухи, не знаешь, смеяться или плакать. Как могла родиться такая фраза, такой пассаж? Что руководило автором этих строк? Восторг и экстатическое преклонение перед поэтом или утончённое издевательство? Смею утверждать — ни то, ни другое, а самое обыкновенное безразличие плюс набитая рука. Представляю себе разговор редактора с автором статьи. «Надо, старик, тиснуть юбилейную статейку об Н.Н. Наверху сказали, — палец в потолок, — преподнести, как надо. А ты умеешь, не жалей слов и превосходных степеней. Подпусти фимиамчику, всякого там гуманизма, творческого накала, широты диапазона, ну, сам знаешь…» Не сомневаюсь, окажись поэт не юбиляром, а, наоборот, «буржуазным националистом» (а юбиляр в своё время чуть-чуть им не оказался) или просто «подпевалой чужих идей», тот же автор, с той же лихостью, тот же пассаж, начинающийся со слов «гуманистический смысл» и кончающийся «за торжество гуманности», завершил бы словами: «Всё это чуждо, враждебно поэту, его муза не заражает, не вдохновляет, массив его поэзии ничтожен, пространство её мелко и узко. Советскому читателю она не нужна, он давно перерос и обогнал её».

Я хорошо знаю этого поэта и, если не дружил, то был, во всяком случае, в приятельских отношениях, на Новый год получал поздравительные открытки. Ни первый набор слов, ни второй, придуманный мною, но в своё время весьма вероятный и возможный, к истинному творчеству поэта не имеют никакого отношения. Судьба его, поэтическая и гражданская, нелегка (я хотел написать сначала «сложна», потом «проста», но остановился даже не на «тяжела», хотя, вероятно, надо было сказать именно так) — это судьба советского интеллигента, избравшего служение не народу, а властям предержащим. Одно время он и сам был этой властью. Занимая высокий пост, всегда мог оказаться в краях не столь отдалённых. Искреннее расположение (действительно искреннее) к нему одного авторитетного лица избавило его от печальной участи — а он был уже на краю. О музе его говорить не будем — она часто меняла туалеты, а случалось, оставалась и без них. Гражданская его муза — на миг предположим, что есть и такая, — мало отличается от поэтической. Я помню, как в тяжёлые дни «космополитизма» он сначала защищал своего друга (вернее, не нападал на него), а потом, после соответствующего внушения, отрёкся от него, что не помешало им остаться друзьями — одна из особенностей дружб в тоталитарном государстве.

А в общем, мне этих людей жалко. Господи, до чего им хочется сохранить приличный вид, как важно им сидеть на председательском месте (и хочется и колется, боязно с ним расстаться) и в то же время дружить с Пабло Нерудой или Ренато Гуттузо. Впрочем, и тем тоже хочется дружить, хотя нашему надо отчитываться во всех своих заграничных поездках, а тем нет — захотел в Израиль и поехал в Израиль или, на худой конец, в Париж послом.

Знал я и другого поэта, очень крупного, но, не в пример предыдущему, честного и порядочного. Более того, он действительно служил — нет, не хочется мне говорить «народу» — это понятие слишком растяжимое, неуловимое, используемое всеми режимами, в особенности диктаторскими, — не хочется говорить и «служил», просто был человек, веривший в правду и пытавшийся в меру своих сил помочь ей. И вот для него — члена ЦК и депутата Верховного Совета — очень важны были эти иллюзорные знаки избранности, и расставаться с ними (а это случалось) было для него более чем болезненно.

Писатель и государство, писатель и народ, писатель и цирковое искусство (в частности, эквилибристика, баланс, жонглирование) — всё это темы, которых не миновать, но сейчас, коснувшись газеты, поговорим о ней обстоятельнее.

Та, в которой я проработал два с половиной года, с 1944-го по 1947-й, — «Радянське мистецтво» (по-русски «Советское искусство») — выходила раз в неделю, «высокой» политики, кроме общих, положенных в передовице фраз, не касалась, а потому особенно типичной я б её не назвал. К тому же редактор наш был хотя и важен, но ленив и всё перепоручал своему заместителю, человеку живому, весёлому, умному, умевшему найти общий язык со своими подчинёнными. Да и время — конец войны, начало мира — было полегче.

И всё же не обходилось и без курьёзов. Как-то я понёс председателю комитета по делам искусств (главный редактор был болен) статейку о том, над чем работают сейчас художники Украины. Статейка как статейка — тот о войне, тот о восстановлении, тот портреты передовиков, индустриальные пейзажи. Председатель пробежал глазами статью, одобрительно кивая головой, но в одном месте что-то вычеркнул и надписал сверху. При ближайшем рассмотрении выяснилось, что в картине одного достаточно известного художника «Н. С. Хрущёв в гостях у шахтёров Донбасса» фамилия Хрущёва была заменена Кагановичем. Я вопросительно глянул на своего начальника. «Газеты надо читать, молодой человек. Со вчерашнего дня первым секретарём у нас Лазарь Моисеевич». — «Да, — несколько растерялся я, — но художник ведь…» — «Ничего, переделает…» И самое забавное, действительно переделал.

Не менее забавен и очень типичен другой случай. На этот раз не из моей, а из «творческой» биографии моего друга, работавшего в центральной республиканской газете. На летучке или планёрке обсуждалась последняя пьеса Александра Корнейчука, мэтра и законодателя всей советской драматургии. Два сотрудника из наиболее интеллигентных и культурных (вдруг почему-то их прорвало) очень тонко, с юмором расправились с пьесой, а заодно и со спектаклем. Мой друг, тогда ещё неофит и в театральных делах не очень-то разбиравшийся, встал горой за пьесу — она ему действительно понравилась. Культурно-интеллигентные соотрудники высмеяли и моего друга. Наутро он обнаружил в газете статью этих самых двух насмешников — пьесу они оценили как крупнейший вклад в советскую драматургию, а спектакль — как победу театра. Мой друг не верил своим глазам. «Диалектика, — как ни в чём не бывало усмехнулись насмешники. — А ты учись, в газете и не то бывает…»

Но лучше всего, по-моему, охарактеризовал советскую прессу другой мой друг, полный юмора и сарказма. Как-то, взглянув то ли на «Правду», то ли на «Известия», он сказал: «Не понимаю, к чему этот устарелый лозунг там, наверху: „Пролетарии всех стран, соединяйтесь!“ Я бы поставил другой, куда более определяющий сущность газеты: „Не твоё собачье дело!“»