Выбрать главу

В тридцатую годовщину разгрома немцев я выступал по Сталинградскому телевидению. Озарённый лучами прожекторов, я сидел в кресле в полукилометре от своей бывшей передовой, а ныне — размахивающей мечом восьмидесятиметровой Матери-Родины.

— Расскажите, как вы воевали в те дни, — сказали мне.

Я начал было об этих самых минах и Бруно, о том, что лопат не хватало, воровали друг у друга, но меня перебили:

— Об этом не надо. Лучше о героизме…

Милейшим людям со Сталинградского телевидения невдомёк было — и это через тридцать-то лет! — что в этом и был героизм — ничего нет, а стояли. И выстояли…

Впрочем, и Гитлер со всем своим генералитетом чего-то не додумал. Ведь город, как таковой, фактически был взят. Вокзал, весь центр, на юг почти до Сарепты, на север до завода «Метиз». Осталось несколько вцепившихся в руины заводов и на Мамаевом кургане дивизий — плюнь на них и закрепи оборону — Сталинград, мол, взят, займись другими фронтами…

Но я не стратег. Я, как маршал — чёрт его знает…

* * *

И всё же город, по которому интереснее, веселее, легче и в то же время утомительнее всего бродить, — это Париж. Это хорошо знали Хемингуэй и Маяковский (впрочем, и многие другие). Первый не зря отождествлял его с «праздником, который всегда с тобой», а второй хотел «жить и умереть в Париже», хотя и предпочитал Москву. А может, и знал её повадки.

Перечитайте хемингуэевскую «Фиесту» или хотя бы тот же «Праздник, который всегда с тобой», и вы увидите, с каким наслаждением он просто перечисляет улицы, по которым ходит. «Я прошёл мимо лицея Генриха Четвёртого, мимо старой церкви Сент-Этьен-дю-Мон, пересёк открытую всем ветрам площадь Пантеона, ища укрытия, свернул направо, вышел на подветренную сторону бульвара Сен-Мишель и, пройдя мимо Клюни и бульвара Сен-Мишель, добрался до известного мне славного кафе на площади Сен-Мишель» («Праздник…»). Или: «…вышел и, повернув направо, пересёк улицу Ренн, чтоб избежать искушения выпить кофе у „Де маго“, дошёл по улице Бонапарта до улицы Гименэ, потом до улицы Ассас и зашагал дальше по Нотр-Дам-де-Шан к кафе „Клозери де Лила“» (там же). Или: «Мы свернули с площади Контрэскарп и пошли, узкими переулками, между высокими старинными домами. Мы вышли на улицу дю-По-де-Фер и шли по ней до улицы Сен-Жак и потом пошли к югу, мимо Валь де Грасс и вдоль железной ограды кладбища. Вернулись на бульвар дю-Пор-Рояль… Мы пошли по бульвару дю-Пор-Рояль, пока он не перешёл в бульвар Монпарнас, и дальше, мимо „Клозери де Лила“, ресторана „Лавинь“, „Дамуа“ и всех маленьких кафе, пересекли улицу против Ротонды, и мимо его огней и столиков — в кафе „Селект“» («Фиеста»). Ну и так далее.

И мне, когда я читаю, тоже приятно, и кажется, что я тоже иду по улице Бонапарт, миную Сен-Жермен-де-Прэ и, свернув налево по улице Жанэт, захожу к Мишо. Хэм уже там поджидает Фицджеральда Скотта. Я подсаживаюсь к нему.

— Что будем пить?

— Я взял фин-а-л'о, — говорит он. — Здесь всегда приличный коньяк. Заказать вам?

— Спасибо.

Он подзывает Жана, с которым в приятельских отношениях, и, кроме выпивки, просит принести ещё две порции турндо.

— Это говяжье филе, — поясняет он, — завёрнутое наподобие рулета. Тут его превосходно делают.

Потом мы едим турндо, действительно отличное, и говорим о Джойсе, который тоже тут часто бывает, и слабостях Фицджеральда Скотта, который вот-вот должен прийти.

Вот так-то. В кафе Мишо, на углу Святых Отцов и Жакоб. Маленькое уютное кафе, где в 1925 году бывали Джойс, и Хэм, и Фицджеральд Скотт, и многие, многие другие.

И в «Липп» я тоже бывал, это на бульваре Сен-Жермен, напротив «Кафе де Флор». Туда тоже захаживал в своё время Хэм и пил там кагор, разбавленный водой. А я зашёл с двумя журналистами из «Радио Люксембург», а потом перешёл через улицу в «Кафе де Флор» и встретил там Вильяма Клейна, знаменитого фотографа, впоследствии и кинорежиссёра, и мы пили с ним холодное пиво «биер альзасьен» и закусывали креветками. Потом он повёл меня в свою мастерскую и показывал свои новые работы — он увлёкся сейчас живописью, состоявшей из одних переплетающихся между собой букв.

— L'art de l'horreur, — пояснил он, — искусство ужасов. Из букв составляются слова, а я их уже не воспринимаю. Особенно когда вижу. Я уже давно не читаю газет и не слушаю радио. Как могут работать корректоры и дикторы? Как их не рвёт?..

Мы возвращаемся в «Липп» и застаём там, кроме двух журналистов из «Радио Люксембург», ещё корреспондента газеты «Последние новости».

Корреспондент показывает последний номер газеты и говорит мне: «Тут и про вас кое-что есть». Это, оказывается, репортаж о моём выступлении в Музее Гимэ, в клубе «Жар-птица», где я говорил о выставке в Манеже (это было в 1962 году), о том, какие там идут дискуссии и споры и как молодёжь сцепляется с догматиками.

— А мы во Франции, — сказал, улыбаясь, Вильям Клейн, — любим всё из ряда вон выходящее и больше всего боимся набившего оскомину. Пикассо спасает только его возраст, а то его давно считали бы банальным, повторяющим собственные зады.

Так зашёл разговор о традиции и новаторстве, как окрестили бы его в какой-нибудь из наших газет, разговор, продолжавшийся в «Де маго» и так и не закончившийся где-то уже в районе Пантеона.

В Киеве, когда мы собираемся идти куда-нибудь гулять, мы старательно обходим Крещатик — там слишком много знакомых. В Париже, если ты даже не Хемингуэй и не пишешь статей в «Франс-суар», но если ты прожил там хотя бы две недели, рассчитывать на одиночество в квадрате Сена — рю де Ренн — Люксембург — рю Сен Жак — вряд ли возможно. Там всегда кого-нибудь встретишь и осядешь в каком-нибудь кафе после обязательного предложения: «А не выпить ли нам по стаканчику?..»

Относительное одиночество и спокойствие можно обрести на острове Сен-Луи, прилепившемся к нижней оконечности Ситэ. Там всего две набережные, одна продольная улица, восемь поперечных и симпатичная старая церковь Сен-Луи-ан-Лиль. Дома там все старые, там всё тесно и уютно, а кафе, хоть и меньше, такие же, как и в остальном Париже, только народу пожиже. Оттуда недалеко до площади Бастилии и маленькой очаровательной площади Вогезов — плас де Вож. Квадратная, застроенная трёхэтажными старинными домами, с крутыми черепичными крышами, она чем-то напоминает львовскую площадь Рынок, но вместо ратуши-горсовета там посредине уютный сквер, где можно посидеть и, никого не боясь, почитать даже книжку.

Генрих IV сказал: «Париж стоит обедни», а кто-то перефразировал: «Если б не было Парижа, его надо было бы придумать», орловский помещик Тургенев до последних дней жизни не мог с ним расстаться, а Паустовский, когда мы были с ним в Париже, сказал: «Вы знаете, у меня здесь даже астма проходит», а парижский воздух, увы, далеко не коктебельский.

Спор о традиции и новаторстве, начавшийся в кафе «Липп» и так и не закончившийся у Пантеона, мог произойти где угодно, но в Париже он принял свою окраску. Всё свелось в конце концов к нему самому.

— Париж — лучший город в мире, потому что он терпит всё, кроме безвкусицы, — сказал кто-то из нас.

— И Марк Шагал может расписать плафон «Гранд-Опера», не боясь, что его четвертуют…

— А муравьед Сальвадора Дали привлекает внимание парижан больше, чем его хозяин…

— И вообще, Париж, что Ноев ковчег, в нём мирно уживаются в газетном киоске «Огонёк» и «Пари-матч», а за одним столиком наша компания, которая мирно сосёт коктейли, — сказал я, — удивительнейшее сочетание всего — людей, идей, стилей, — и в этом его лицо.

— И именно поэтому, очевидно, мы и взяли коктейль как символ некоего смешения вкусов и взглядов, — сказал один из люксембуржцев.

— Но в нём нет водки, — сказал я, — это ущемляет моё национальное достоинство.

— Сейчас исправим ошибку. Гарсон, добавьте в этот стакан немного «Столичной». Или, может, «кальвадоса»? Это французский самогон.

Вместо «Столичной», извинившись, принесли «Московской», и мы, стоя, опустошили свои стаканы за самый небанальный в мире город, в котором можно гулять по улицам с муравьедом на цепочке и даже рисовать карикатуры на самого «месье ле женераль».