- Я не забыл о ней. (А он забыл на минуту о ней.) Иди в сад, я приведу ее.
- Не пойду никуда без тебя.
- Юзефа, делай, как я говорю. Там женщины одни, отвыкли от свежего воздуха, помочь им надо.
- Только ты у меня один. Я не уйду без тебя, не уйду.
- Юзя, я ударю тебя.
- Ударь.
Они пошли через двор вдвоем. Над двором низко летели советские бомбардировщики. Что им здесь надо? Военных объектов поблизости нет. Немецкий клуб опять стал клубом для немцев, но только и всего. В квартирах дома Чемадуровой не осталось ни одного жильца, все убежали, а по двору в шерстяном чехословацком костюме двигалась им навстречу старая Чемадурова. В руке у нее была плетеная корзина с крышкой.
- Бросьте, бросьте! - крикнул Редько и поднял ее, толстую, старую, на руки и быстро пошел со своей тяжелой живой ношей.
Юзефа Адамовна, подхватив чемадуровскую корзинку, побежала вперед. Внезапно откуда-то из земных недр вырвался объемной полосой огонь, и когда все трое были уже в комнате Редько, стены упали. Упали стены Албанского переулка, упали стены Николаевского проспекта, они упали, но не горели, а горело то, что было внутри, и сгорели под обломками дома и сама владелица дома, и Юзефа Адамовна, и Валентин Прокофьевич. Видно, им на роду суждено было погибнуть от советской бомбы.
Фрида и Дина остались одни в пустом Николаевском саду. Вокруг фонтана, имея какую-то свою цель, кружились по камушкам голубь и голубка. Было так тихо, как, наверно, в первый миг после потопа. Кто же выпустил пернатую чету, чтобы узнать, кончилась ли беда? А разве после потопа кончилась людская беда? Вдруг показалось, будто загремел гром, будто хлынул сильный дождь. Это было непонятно, ведь сияло апрельское солнце, день разгорячался. В конце Николаевского проспекта между кленами и каштанами появился танк, первый советский танк. Он, как дождь, двигался темно и неспешно.
- Мама, пойдем, - сказала Дина.
- Куда мы пойдем?
- Не знаю, мама, пойдем.
Глава шестнадцатая
Когда после окончания войны Лоренца заставили прослужить в Германии целый год, он в первые месяцы казарменной тягомотины в Каменце несколько раз делал попытки описать свой путь от родного города до харьковской земли по захваченным немцами пространствам. Но как только его слова ложились на бумагу, они переставали выражать то, что пережил, перечувствовал беженец, нет, беглец, когда он, голодный, обовшивевший, обессиленный, пробирался от степной балки к мазанкам на горе, от разрушенного хлева к полусгоревшему навесу полевого стана или клуни, когда, таясь в ночах от чужих, он упорно шел к своим, не веря своим, опасаясь своих.
Исследователь слов, Лоренц не обладал даром слова, чтобы оживить пережитое, и вскоре прекратил безуспешные попытки, оборвал записи на третьей или четвертой странице тетрадки, хотя и не терял надежды, что когда-нибудь к ним вернется. Ничего у него не получалось, когда он хотел рассказать о живом свете звезды, проникавшем через продольный разрез в глиняной стене в тот сарай в селе под Знаменкой, где он нашел, без спросу, разумеется, пристанище на одну короткую, обрывистую ночь, - он лег, и его голова уткнулась в нечто теплое, и он не сразу понял, что то кобыла и что она беременна. Он вообще впервые понял, что живет единой, слитной жизнью с животными, растениями, болотами, с камнями и речками, но беспомощен был выразить это грифель репарационного карандаша, как не дано было ему изобразить и воронки от бомб, и трупы на дорогах, изъеденные временем, птицами и животными, и снопы, лежавшие на полях как трупы, и станки, которые, видимо, намеревались вывезти и не успели, а захватчикам, стало быть, они были не очень нужны, если дичали среди бесконечного поля под ветром, дождем и снегом, облепленные глиной и черноземом.
За тридцать два года своей жизни Лоренц только один раз покинул родной город, когда по приглашению редакции "Вестника языкознания" (на гонорар, полученный оттуда за статью) поехал в плацкартном вагоне во время отпуска в Москву, где провел две незабываемые недели. Теперь он впервые увидел сельскую, полевую землю Украины, два месяца он скитался по ней, и эта земля, в веках потерявшая цель свою и ныне сама потерянная, даже в позоре и порабощении, в дождях и туманах была прекрасна, как милая сердцу женщина, когда она улыбается сквозь слезы.
Пытаясь в крохотной комнатке, под низкими сводами старинного здания немецких казарм одушевить чистую скрижаль тетради своими буквами, Лоренц не мог преодолеть непреложность последовательности событий. А нужно ли было ее преодолевать? Что раньше и что сильнее обожгло его сердце - горелое дыхание глины, поваленные в испуганных садах яворы, рев покинутого скота, мерзлый буряк, который он с жадностью и отвращением грыз в каком-то погребе, убитая миной корова, которую свежевали бездомные дети, нежный, еще таивший свой трепет лист березы в следу лошадиного копыта или человек, повешенный немцами в петле на шесте колодезного журавля?
Немцев он долго не встречал, потому что прятался от них, но они все время неотступно были с ним, он думал о них, боялся. Однажды он заночевал не в кукурузе, не среди черных, мокрых и смятых нив, не в сарае, а в хате. Он попросился, хозяйка его впустила, налила ему полный стакан молока из глечика, дала кусок хлеба, молча уселась против него, смотрела угрюмо и пытливо, как он ест. Потом сказала:
- Наш голова до мене зайшов вчора, як повечеряла. Каже, крейду я тоби дам, треба хату побилыты, нимци люблять, щоб чисто було. А чи в хате не чисто?
Ее сорокалетнее лицо было в частых резких морщинах, более белых, чем само лицо, пальцы тяжелые и ржавые, как железо, - непонятно было, как они держались на таких тонких, слабых кистях, - а глаза тусклые, жалостливые. Всю жизнь она трудилась от зари до зари, чтобы в хате было чисто, сытно, тепло, как у людей, а люди были соседями, на том стоял мир. Лоренц провел у нее весь день, и весь день она молчала, ни о чем у него не спрашивала, например, когда вернутся наши, и только когда он собрался исчезнуть в темноте мира, сказала: "У лыпни узялы мого чоловика на фронт, потим и сына узялы, жодного лыста не маю", - и дала на дорогу Лоренцу несколько вкрутую сваренных яиц в тряпочке...
Светало, когда он дошел до речки. Он не знал, как она звалась, но и она тоже не знала его имени. Декабрь еще не сковал воду, зябко поеживался над нею очерет, и Лоренцу тоже было не тепло в старом отцовском демисезонном пальто, немного его согревала полушерстяная фуфайка, ее вложила в рюкзак Юлия Ивановна. За речкой, бессильные побежать дальше, чернели два недлинных порядка села, а за ними опять степь, опять степь. Кроме речки, молчало вокруг все, что было способно двигаться - жители, собаки,
петухи, - и Лоренц почувствовал благодарность к речке, к ее влажным гласным, ибо если бы не она, то могло бы показаться, что во всем мире нет больше звуков, что Украина онемела, потому что по-немецки говорить отказывалась, а на своем языке боялась. Привычным взглядом присматривал для себя Лоренц дневное безопасное пристанище до наступления ночи, когда можно будет снова пуститься в путь к своим. Ему почудилось, будто очерет ему сказал: "Левее, левее" (ведь он начинал понимать язык произраставшего) - и он двинулся в камышах вдоль речки влево, увидел утоптанный спуск к воде, понял, что здесь брод. В самом деле, вода едва доходила ему до колен, но остер, колюч был ее холод. Лоренц вышел на противоположный берег, по ногам больно пробежало предвестие судороги, но, слава Богу, обошлось. На краю села он увидел нечто вроде барака, по запаху понял (он теперь научился многое понимать), что здание предназначено под свинарник. Он осторожно заглянул в слегка приоткрытую дверь и услышал хруст и дыхание. Он тихо толкнул дверь внутрь. С лебеды, которой здесь кормят свиней, поднялся высокий, его, Мишиного, роста, бородатый красноармеец - так просыпаются люди, которые спят непрочным сном. Рядом с его большими ногами стояли, похожие на куски водосточных труб, сапоги, обмотанные ремнем и портянками, и вся эта обмотка была закручена за крюк в стене и сверху прикрыта пилоткой. Желтее соломы были его волосы, они золотились на висках, прежде чем влиться в темную рыжеватость бороды. Он начал смотреть на Лоренца и смотрел долго - так смотрит игрок-тяжелодум в решительный момент на свои карты. Наконец он произнес, придавая особый смысл незначащему приветствию:
- Здравствуйте.
- Здравствуйте.