Ожегов рассказывал мне, как Виноградов говорил в университете о том, что когда наука еще не существует, она склонна открывать множество законов.
– Это совершенно естественное явление. Вот когда недавно начала создаваться научная поэтика, то находили законы на основании одного произведения. Так и бегали звонить друг другу по телефону: «Я открыл закон!»
Соблазну трагическим отвечаю: вкусивши сладкого, и очень можно захотеть горького, но вкусивши горького, не захочешь горького.
Когда перед московской комиссией по выпускному экзамену в Институте истории искусств предстал Коварский и назвал свою специальность, один из членов комиссии обратился к Назаренке:
– А, так у них есть литературный отдел! Я не знал.
– Как же, как же…
Член комиссии:
– Ага, припоминаю – это те самые, которые изучают литературу как художественное произведение?
В. говорит: «Если нужно записать что-нибудь важное, я всегда записываю на деньгах или на письмах любимого человека, потому что все остальное можно потерять».
Когда Гейне начинает разговор с возлюбленной с «Du hast Diamanten und Perlen…»[2], мы знаем, что рано или поздно он скажет возлюбленной дерзость (по правилам тыняновской двупланности). А вот у Полонского настоящая слеза и тоска полулитературных романсов.
Так и видишь: три часа ночи, пьяная компания, пьяная голова, плохое пение под рояль и кто-то, уже готовый заплакать над погибшей любовью. Кто с самой помутившейся головой и с самой безнадежной любовью будет плакать над: «Я вас любил. Любовь еще, быть может…» – ни один человек, почитающий поэзию. Бестактно обливать Пушкина слезами. Это не та реакция.
Другое дело – внелитературное, физиологическое действие ритма и трогательных слов.
Для того чтобы быть выше чего-нибудь – надо быть не ниже этого самого.
Н. Л., человек с самой благородной оригинальностью, какую я встречала в жизни, говорила:
– Прежде всего нужно быть как все.
Добавлю: все, чем человек отличается, есть его частное дело; то, чем человек похож, – его общественный долг.
Тынянов говорил о литературной биографии Пушкина: «Всем известно, что у Пушкина была няня… Я не сомневаюсь в том, что она делала для Пушкина все, что полагается няне, но все-таки не она научила его быть национальным поэтом. Ранний Пушкин прошел под знаком французов – к русскому фольклору Пушкин приходит гораздо позже, уже зрелым поэтом».
Говорим со Шкловским о «Zoo». Вспоминаю его фразу о человеке, которого обидела женщина, который вкладывает обиду в книгу. И книга мстит.
Шкловский: – А как это тяжело, когда женщина обижает.
Я: – Все равно каждого человека кто-нибудь обижает. Одних обидела женщина, других бог обидел. К сожалению, последние тоже вкладывают свою обиду в книги.
Я сказала Брику:
– В. Б. <Шкловский> говорит точно так же, как пишет.
– Да, совершенно так же. Но разница огромная. Он говорит всерьез, а пишет в шутку. Когда Витя говорит: «Я страдаю», то это значит – человек страдает. А пишет он: я Страдаю (Брик произнес это с интонацией, которую я воспроизвела графически).
Сергей Третьяков перебранивается с Дмитрием Петровским.
У Петровского есть какое-то раздражающее сходство с Блоком. Как бы слегка шаржированный Блок последнего года жизни (таким я его видела). Сверх того, у Петровского худые и цепкие, неестественно длинные пальцы и светлые сумасшедшие глаза.
Костюм на нем серый и невыявленный: он не принадлежит ни к пиджакам, ни к френчам, ни к толстовкам. Его лучше определить – костюм арестантского покроя: глухая куртка и штаны, висящие балахоном.
Петровский главным образом ученик Хлебникова. Он хочет быть носителем традиций поэтического безумия.
Безбрежность моря сочинена людьми, не умевшими смотреть и описывать. Море (по крайней мере то, которое я знаю) всегда строго отграничено; края его срезаны твердой окантовкой горизонта. Это если смотреть прямо перед собой, а справа и слева – всегда берега, которые отовсюду кажутся близкими.
Знаю только одну ситуацию, при которой удается пережить размах моря. Бывают такие дни осенью, когда море в тяжелых и длинных волнах; ветер смахивает с воды грязную осеннюю пену и рвет ее о берег. Если тогда лежать лицом к воде – на спине или на животе, безразлично, то горизонта совсем не видно. Каждая волна сама по себе стоит перед глазами, и за ней существует бесчисленность последующих волн.