«Всё, что приключилось в мире за последнее десятилетие, заставляло меня часто и мучительно думать о людях, о себе: эти мысли выходили из рамок исторических оценок, становились невольными итогами длинной, трудной и зачастую сбивчивой жизни»[93].
«Люди, годы, жизнь» — подцензурные мемуары, и под «выходом из рамок исторических оценок» подразумевались суждения, не соответствующие официальным идеологическим клише. Внимательный читатель Эренбурга находил в его «пейзажной» лирике актуальные раздумья о жизни, хотя цензура и в пейзаже, конечно, выискивала явные аллюзии, но органичность и серьезность эренбурговских природных сюжетов ее обескураживала.
Особенно остро и внятно звучал эзопов язык в стихотворении «Да разве могут дети юга», где географическая подмена (Запад — Восток на Юг — Север) позволила создать эмоционально убедительную картину советской жизни — бытовой и духовной, идеологической, прошлой и нынешней: холода, заморозки, закованная льдом река и прочее — в противовес жизни счастливцев южного рая, «где розы плещут в январе». Не нужны были никакие филиппики по части «культа личности и его последствий» (тогдашний эвфемизм, означавший преступления сталинской эпохи), простые слова:
не требовали расшифровки, как и заключительные строки стихотворения:
Это было ясно и неназойливо, все всё понимали — неслучайно именно эти, первые у Эренбурга, стихи стали петь под гитару… Так же и евангельский образ Фомы Неверного, и до того встречавшийся в стихах Эренбурга, обрел теперь актуальный смысл разумности сомнений, и, наоборот, картина смены речных отмелей на полноводье должна, по мысли Эренбурга, приводить не к смирению перед действием слепых сил, а лишь подчеркивать ответственность человека за свою судьбу при всех поворотах истории — дело не в эпохе, дело в нас самих (мысль, ставшая крылатой, благодаря строкам совсем другого поэта, в 1958-м только еще начинавшего свой путь: «Времена не выбирают, / В них живут и умирают».[94]
Не надо, однако, думать, что стихи Эренбурга — зашифрованная «антисоветчина». Газетная конкретика (в прямом ли, в эзоповском ли виде) вообще отсутствует в его стихах, — стихов «на случай» Эренбург не писал (может быть, за исключением стихотворений «Спутник» и «Товарищам», но и в них содержание существенно шире непосредственного повода). Его стихи — лирические раздумья, и картины природы, столь тонко чувствуемые автором, лишь помогают ему выразить свою мысль (подтекст вообще — существенная черта русской лирики периода оттепели).
Так, стихи «Ошибся — нужно повторить…» начинаются с рассказа об уютным мире заемных слов, знакомом с детства, а заканчиваются горькой исповедью:
Не всегда в основе стихов Эренбурга драма его поколения, не всегда и сатирические стрелы (вообще, в стихах Эренбурга с годами всё чаще встречался сатирический сюжет) обращены только к прошлому. Антибуржуазности, усвоенной с юности, Эренбург не изменял; в неопубликованном при жизни автора стихотворении «В их мире, замкнутом и спертом…», речь идет о той части тогдашнего молодого поколения, которая, репродуцировав себя, привольно заняла сегодня просцениум российского жизненного пространства; ее логика нехитра: «Прошла эпоха революций. / А сколько платят за стихи?»
Иногда Эренбург ищет рациональные оправдания верности давней присяге, пытается объяснить необъяснимое. Воспоминания о дореволюционной России с миллионами неграмотных крестьян, со страшным бытом и законами домостроя, с межнациональной рознью, затаенной злобой — той России, которую Эренбург знал, а не той, что была и будет на олеографических картинках, — эти воспоминания при сопоставлении с первым в мире советским спутником, с десятками ежедневно приходящих горячих, искренних писем незнакомых читателей, вообще при взгляде на пылкое, многим интересующееся поколение, давно уже окрещенное шестидесятниками, создавали столь сильный контраст, что не могла не родиться надежда: рано или поздно всё это сработает, и люди станут лучше. Это давнее заблуждение Эренбурга относительно быстроты появления «нового человека» касается только масштаба времени. Человечество становится «лучше» лишь в масштабе истории, что делает наивным эренбурговское обольщение «многомиллионными массами» советских читателей. Сегодня этот конкретный аргумент в пользу быстрого прогресса: мы самая читающая страна и т. д. — отпал сам собой. Пессимизм на сей счет всегда оказывается в выигрыше, и булгаковская, устами Воланда, реплика о том, что люди — те же, и «квартирный вопрос» их сделал даже хуже, заслуженно торжествует на ограниченном отрезке исторического времени.