Выбрать главу

Даргиничев вышел на кухонную половину. На парня не поглядел. Он сел к самовару, и снова лоснилось в улыбке его лицо. Макар Тимофеевич, крепкий, опрятный, седой, наливал ему чай, подвинул крынку цельного молока. Даргиничев спрашивал о хозяйке. Макар Тимофеевич говорил, что хозяйка уехала в город. Камни в печени у нее. По врачам походить. Избу без призора не бросишь. Вот остался домовничать бобылем.

— Стареем мы с тобой, Макар, — сказал Даргиничев. — И здоровьишко никуда. Сердце как схватит, так, кажется, лбом бы оземь трахнулся, искры из глаз.

— Инфаркт недолго схватить по нонешней жизни, — говорил Макар Тимофеевич. — Вон послушаешь, что Америка во Вьетнаме вытворяет... У нас-то тут, правда, тихо, покой...

— Да, с ума посходили, черт те что, — говорил Даргиничев. — И китайцы тоже... Вроде свои были в доску... В райкоме я был на пленуме, слушал доклад — просто ужас...

— Волка сколько ни корми, он все в лес глядит, — говорил Макар Тимофеевич.

— Беда-а, — улыбался Даргиничев, дул на чай. — Я ехал сегодня, вспомнил, сколько мы повозили песочка на эту дорогу, сколько щебенки... Бывало, в октябре до Афониной Горы ни на тракторе не проедешь, ни на танке. Разве что на амфибии. В войну я на Сером только и ездил верхом, вброд ездил. Бывало, выедешь до рассвета, до Кондозера в сумерках доберешься, зуб на зуб не попадает. Весь мокрый. Заглянешь в бараки.

Там ленинградские девушки жили у меня... Боже мой, боже мой... Которые тебя кроют на чем свет стоит, которые не одеты совсем, которые плачут, которые веселы — боже мой...

— Помню, Степан Гаврилович, как не помнить. Конину для них добывали, на спирт выменивали в воинских частях выбракованных лошадей.

— Я и Серого тоже на спирт выменял, в артиллерийском полку, — сказал Даргиничев. — Хром он был на переднюю левую ногу. Потом выходился, как собака за мною бегал. Как собака. Да... Сравнить, что теперь им работать приходится, молодым, и что мы ломили — две разные эпохи. Две разные эпохи.

— И у них свои трудности есть, — сказал Макар Тимофеевич. — Хозяйство большое. Хвост вытянешь — нос увязишь. И народ ноне разбаловался.

— А воли много даем, — сказал Даргиничев. — Воли много даем, вот и набаловались. — Он поднялся уходить, приобнял хозяина. О сыне больше не вспоминал.

Макар Тимофеевич вышел за гостем во двор. Стемнело. Даргиничев сел в машину, пустил мотор.

— Ладно, Макар, пущай у тебя Гоша будет, раз приспичило ему. Знаю, что он у тебя, и ладно. Хоть мать с женой успокою, а то жужжат, спасу нет...

— Дак все он хочет, как лучше, Георгий-то Степанович. Вертится волчком. Тощой... Я ему молоко подливаю, ты, говорю, пей, пей, а он папиросу за папиросой... — Макар Тимофеевич говорил покладистым, мягким, добрым голосом.

Даргиничев не спешил уезжать, не захлопывал дверцу, словно что-то хотелось ему сказать дружку, деревенскому деду.

— От Нины Нечаевой я получил телеграмму. Помнишь, в сорок первом году, в декабре, их доставили к нам из Ленинграда, шестьсот душ?

— Помню, Степан Гаврилович, как не помнить. Хороша была девушка. Они ведь все, почитай, у меня перебывали: председатель райисполкома я был, Советская власть...

— Ни разу о себе не напомнила, двадцать пять лет с гаком... Сейчас ей под пятьдесят... Не забыла.

— Ну как такое забудешь, — сказал Макар Тимофеевич. — Ведь это смолоду жизнь обольщает — кажется, лучшее все впереди. А на старости лет как начнешь итожить: хорошего-то негусто выдалось. Кот наплакал. Хорошее не забудется, нет...

— Иди, зазябнешь, без хозяйки-то кто согреет?

— Счастливо доехать, Степан Гаврилович.

Глава вторая

1

Гошка приехал на Вальнигу пятилетком, мальчонком. Отец его привез на газогенераторной полуторке. Отец сидел за рулем, и еще в кабине сидел управляющий трестом Астахов. Гошка и помещался между коленями у Астахова. Он запомнил эту дорогу из Кундоксы на Вяльнигу, не всю дорогу, только длинную, длинную гору. Дядьки в шинелях и полушубках требовали чего-то от отца. Отцу надо было ехать на гору, но дядьки не пускали его. Из темноты возникали сердитые липа, искривленные рты. Всю гору заполнили люди, машины, лошади, пушки. Отец нажимал на гудок, но дороги ему не давали. Отец был в романовском полушубке, а дядя Ваня Астахов в пальто с меховым воротником и в пыжиковой шапке. Гошка слышал, люди в шинелях кричали отцу с дядей Ваней:

— Куда вас несет...

Дорога эта вела в Кобону, а затем через озеро — в Ленинград. Одна дорога была в Ленинград, они ехали этой дорогой. Тесно было на ней в сорок первом году, в декабре. Дядя Ваня Астахов вылез из кабины, и Гошка вылез, отец его высадил. Гошка замерз, жался к колонке, в которой горела чурка. Колонка была как печка.