Выбрать главу

Дома, когда к отцу приходили друзья по работе, разговаривали о плане, о кубометрах, о пилах и топорах, о коротье, долготье, балансах и пропсах, о деловой древесине и подтоварнике, о делянках, лежневках, трелевке и вывозке. Позже, когда отец стал управляющим лесным трестом (до того он был молодой управляющий, даже трудно сейчас поверить), каждое утро, часов эдак в семь, я просыпался от его зычного голоса. В пору сплава отец напутствовал директоров сплавных контор и начальников рейдов: «Садись на хвост! Если вы мне осушите хвост...»

В детстве я поневоле задумывался об этом хвосте. Хвост должен плавать, он рыбий, покрыт чешуей, и кто-то хочет его осушить. Хвост большой, ворочается на мели, бьет по воде. Нужно садиться на хвост, погонять его, плыть верхом на хвосте. «Садись на хвост!» — этот приказ, призыв, совет, просьба-мольба, заклинание звучит в моей памяти как утренняя побудка. В числе других правил жизни я усвоил также и это: чуть схлынут вешние воды — нужно садиться на хвост!

Когда в лесах, где хозяйствовал трест моего отца (соседские мальчишки величали отца «королем дров»), деревья стали валиться не от лучковой пилы, а от бомб и снарядов, нашу семью вместе с семьями других лесозаготовителей посадили в газогенераторную трехтонку и повезли на восток. Малосильная, неуклюжая, с двумя дымящими закопченными колонками, наподобие тех, что ставятся в ванных, груженная вровень с бортами березовой чуркой, а поверх уже мы с нашим скарбом, машина колыхалась по немощеной дороге, увязала в очередной луже. Шофер Мишка, длинный, тощий, большеносый, с рыжеватым пухом на подбородке, ни разу еще не брившийся, не взятый покуда в армию по той причине, что родом происходил из немцев Поволжья, совершал отчаянно громкий плевок именно в эту лужу. Затем вырубался березовый или осиновый дрын — вага, конец дрына подсовывали под колесо и всем гамузом, включая старух и малых детей, повисали на ваге, вываживали наш драндулет.

Мы останавливались в каком-нибудь леспромхозовском поселке, принимались жить на этом новом месте, в бараке, но вскоре война опять приближалась, и снова мы залезали в кузов с фанерным фургончиком.

Дороги не было никакой. Мы ехали месяц по вологодским лесным проселкам. Машину ремонтировали в Вологде, в Буе, в Галиче; чурку мы сами пилили, выбирая в лесу сухостой. Наилучшая чурка получалась из сельских изгородей — о! на этой чурке машина тянула, как на бензине. Ну, не совсем так, однако тянула. Бог знает по каким законам механики мотор заводился, машина ползла. Мы пересекли Вологодскую область, очутились в Костромской. На станции Мантурово нас застигла глухая зима. Наши силы и продовольствие, а также и терпение водителя тут полностью истощились. Машину сдали — на ходу, вместе с шофером — в трест «Мантуровлес». После, я видел, эта машина возила из лесу хлысты и дрова, за рулем сидел так и не побрившийся шофер Мишка.

Мы поселились в деревне Градулево, на берегу Унжи. Вот тут-то я порыбачил, побегал за грибами, за ягодами. И, помню, влюбился — уже не впервые, но сильно — в одноклассницу (я ходил в четвертый класс), кажется Тоню.

Первое мое путешествие по лесным российским проселкам, с ночевками у костра или в избах у незнакомых, но неизменно добрых, чудно́ говорящих людей, с первой привычкой к пиле, топору и лопате как предметам первейшей жизненной необходимости, с новой мерой оценки людей: кто чего стоит перед лицом общей невзгоды, — быть может, тут и была заронена в мою душу искра неутолимой страсти странничества; она впоследствии разгорелась и жжет меня до сих пор.

В сорок третьем году мы вернулись — по железной дороге — в Тихвин, к отцу. Помню: солнечный мартовский день, коробка разбомбленного вокзала, обгоревшие вагоны и цистерны на путях. Я выпрыгнул из потемок теплушки, мгновенно ослеп, ткнулся носом во что-то железное, не сразу понял, что это пряжка ремня, не сразу осознал, что передо мною стоит мой отец: распахнуто его кожаное пальто, ровно настолько, чтобы был виден один-единственный орден на синей гимнастерке — орден Ленина, маленький, сияющий, без ленты орден на необъятной отцовской груди.

В сорок третьем году Тихвин был прифронтовым городом. Всякую ночь на западном краю неба прыгали всполохи огня, кровянело зарево, точился мертвенный, иссиня-зеленоватый, выморочный ракетный свет. Гитлеровцы, с поистине педантической тупостью, в назначенное время бомбили мост через Волхов, плотину Волховстроя, железнодорожный узел. Долетали они и до Тихвина. Жутко, сладостно было глядеть на серебряный самолетик в перекрестье прожекторных лучей и со всех сторон летящие к нему цветные трассы крупнокалиберных пуль. Автоматические зенитные пушки молотили как палкой по крыше. А то, бывало, навстречу омерзительно, с подвывом жужжащему жуку, или, как называли его тогда, «стервятнику» подымалась парочка наших «ястребков». Мы залезали в окоп, вырытый на огороде, с замиранием сердца наблюдали воздушный бой.