Руки Даргиничева прямые сделались, жесткие.
— Бодливой козе бог рог не дал, — сказал он. — Расстреливать просто, девушка... Из живого человека покойника сделать — ни ума не надо, ни силы. А вот из могилы человека вытянуть — тут силенка нужна, тут не справишься не поевши. Вот тебя я из могилы тяну, еще не знаю, вытяну ли, и еще шестьсот таких, как ты, тянуть надо. Да лесу нарубить, чтобы тем, которые в Ленинграде остались, совсем не закоченеть... Лес рубить — нужен крепкий загривок. — Даргиничев нес девушку на вытянутых, прямых руках, разговаривал с ней. — Это не то что приговора подписывать да в расход пускать. А мы лесорубы. Вот так-то, курносая. Родились на свет мы, чтобы жить. На самих на себя нам негоже крест ставить. Надо будет кому — значит, спишут в расход. Нехитрое дело. А нам с тобой, курносая, выжить приказано, мы с тобой еще можем пригодиться на трудовом фронте. На трудовом фронте нам с тобой велено воевать. На меня побольше ответственности возложено, на тебя — поменьше... Тебя как зовут-то?
— Нина Игнатьевна, — сказала девушка и улыбнулась чему-то. — Нечаева. Мой дальний предок по материнской линии был декабрист...
— Ну вот, станешь на ноги, Нина Игнатьевна, пооткормишься, мясом обрастешь — и продолжай свою линию на здоровье. Ребята вон в аэросанном батальоне — дай боже, ниже лейтенанта у них никого нету.
— Инженер-капитаны в основном да инженер-майоры, — сказал Макар Тимофеевич Гатов. Предрика не отставал от Даргиничева, в одиночку было ему не по себе среди этих по-каторжному состарившихся девушек. Чувство вины возникало в нем, огорчало. Горько, жалостливо опускались углы его губ, он качал головой: — Ай-я-яй, до чего же их довели. Они еще молодые, а пожилым-то там каково?
Даргиничев устроил Нину Игнатьевну в кузове своей полуторки, сам сел к рулю. Наказал Петру Иванычу с Гатовым:
— Сотню еще в Сигожно направляйте, остальных в Кыжню и Шондигу. Я поеду пригляжу, как они там размещаются.
— Журавлев утром звонил из Шондиги, — сказал Гатов. — Матрацев у них там только двадцать две штуки...
— Вповалку первую ночь переспят. Не в санаторий приехали, обойдутся. Потом надо будет сенцом разживиться у шондижских бабок. Пущай потрясут свои сеновалы.
— Навряд ли кто даст, — сказал Петр Иваныч. — Зимы-то много еще. Деревня сей год коровами только и кормится. Корове нечего исть — тогда и зубы на полку.
— Ничего, — сказал Даргиничев, — мы им дровишек подкинем, погреем бабок, они сговорчивее станут. А нет, дак вон у нас в тупике вагон устюженской водки стоит. Договоримся.
— Бабы-те скорее сами себе дровишек напилют в лесу, чем наших работничков ждавши, — сказал Гатов и горестно покачал головой. — Гляжу я на них, Степан Гаврилович, когда еще толку с них ждать. Еще ходить-то им нужно учиться. Как зимние мухи. Не знаю. В глубокий бы их тыл, в Ташкент куда-нибудь, а не в наши леса...
— Оклечетают, — сказал Даргиничев. — Живучий народец. Питерский. Поехали, Вася.
Василий достал заводную ручку, минут десять лязгал, пока подал голос мотор. Паршивенький был этот газогенераторный мотор, самовар, не машина.
Ехал Даргиничев тихо, щупко, на первой скорости. Дорогу вчера прошли бревенчатым угольником, раздвинули снег. Слышно было, как он скрипит под колесами. Перелетали дорогу тетерева, рассаживались в вершинах осин.
— Вон оно, мясо-то, — улыбался Василий. Но Даргиничев не отрывал глаз от неприкатанной рыхлой дороги. У околицы в Сигожнс навстречу машине выбежал Гошка. Но отец не взглянул на него. Гошка поспевал за машиной. Серьезно, хмуро глядел, как отец с Василием снимают с кузова неуклюжих, закутанных, молчаливых теток, уводят, уносят их в дом.
Поздно совсем, за полночь, в потемках, Даргиничев вошел в этот дом, нащупал фонариком рыжую шубейку среди серых одеял и ватников, приблизился к ней. Два темных глаза влажно блестели в луче. Даргиничев погасил фонарик.
— Спи, спи, Нина Игнатьевна, — сказал шепотом. — У нас не бомбят пока что. Спокойно. Спи. — Он достал из кармана банку консервов, поколдовал над ней. Поставил на пол у изголовья. — Покушай. Веселее будет. У нас питание — не проблема. Большая земля.
Даргиничев очень старался не нашуметь, но половицы екнули под грузом его большого, тугого тела, под заскорузлыми на морозе валенками.
Кто-то сказал ему вслед:
— Во боров. Как земля-то их носит, таких?
Мороз в ту зиму был вражий, служил делу смерти, дожимал, добирал последки живого, стращал одиночными выстрелами по ночам. Он глухо зашторил окошки в бараках, где ленинградские девушки, лежа в постелях, жевали сырой, непропекшийся хлеб, разжевывали каждое зернышко, дожидались, когда превратится хлеб в силу, когда согреется кровь.