— Он понимает по-русски? — спросила я. Карен замахал руками, а шейх сказал почти без акцента:
— Прошу подарить мне один танец.
Мы завальсировали, точно на бале времен «Войны и мира». Платье мое было закрыто спереди, даже со стойкой на горле, зато сзади открывало мои прелести, кажется, до ног, потому что Карен не выносил, когда я надевала бюстгальтер и обычные трусики, а не бикини.
Партнер, однако, не заглядывал в обозримые возможности моей фигуры, а держал меня на отлете, как танцор дансинга в западных фильмах. Я видела близко идеально выбритую промассированную кожу, лениво пошевеливающиеся ресницы и представила на его черной набриолиненной голове попону, придержанную обручем, которую носит лидер Палестины Арафат. Я снова фыркнула, а шейх спросил:
— Вы не хотите со мной проехать в посольство?
— Что я там забыла?
Он наклонил голову:
— Вы мне подходите…
— А вы мне — не очень…
Он кружил меня, точно робот, и только после паузы заявил:
— Боб одобрил…
Я не сразу поняла, а поняв, резко остановилась.
— Да что я вам — телефонная девочка?
Он упрямо продолжал меня раскручивать.
— Боб скачал «о’кей», он мои вкусы знает.
— Но я вам не по карману…
Вот тут он засмеялся, блеснув очень крупными и белыми зубами, отчего правильное лицо стало жестоким и холодным.
— Сколько?
— Может быть, устроим аукцион?
— Я все равно всех переиграю, ведь я — из Бахрейна…
Мне вдруг стало скучно. Мы вернулись к Карену, и я ушла в туалет, чтобы накраситься и выкурить сигарету для спокойствия.
Значит, Карен решил пустить меня в раскрутку? Пресытился или сделка оказалась выгодной? Я вспомнила, как он говорил, что всегда все продает, если ему дают хорошую цену.
Интересно, во сколько оценил меня этот нелепый шейх?
Когда я вернулась в зал, шейха уже не было, и Карен извинился, пояснив, что «мальчик выпил и потерял голову».
Было темно, когда я сошла с электрички. К счастью, Дмитрий Моисеевич жил недалеко от станции, и я пролетела это расстояние, как олимпийский бегун. Убийство Карена заставляло меня ежесекундно оглядываться и прислушиваться к шагам за спиной.
Он был дома, в старомодной суконной домашней куртке с брандебурами. Дмитрий Моисеевич открыл мне дверь, стараясь не показать, как удивил его мой визит в такое время.
Отцовский друг был маленький, крепенький, похожий одновременно и на гриб-боровик, и на Тома Сойера, такой же курносый, веселый и озорной, отчего белые волосы выглядели париком.
— Что-нибудь с мамой, с папой?
— Нет, со мной.
Лицо его выразило явное облегчение. Родителей он любил, а меня считал девицей с плохим характером, которую мало секли в детстве.
— Сначала чай, — сказал он, пропуская меня в комнату — потом эмоции.
Он двигался бойко хотя и стал подволакивать ногу, да и левая половина лица оставалась неподвижной.
— Дядя Дима, — сказала я, — что же вы не известили, когда заболели?
— Хорошенькое дело! А кто первый прилетел на метле? Твоя мама. Она две недели меня выволакивала Не слышала?
Моя мать никогда не рассказывала о тех, кому помогала. И я обрадовалась, что они помирились. Я подозревала, что он был влюблен в нее в молодости, хотя и сочувствовал отцу из-за ее стремления исполнить роль «Синей птицы». Он столько пережил. что казался мне мудрым, как царь Соломон, и я решилась на исповедь.
Дмитрий Моисеевич слушал молча, даже наводящих вопросов не задавал. А главное, я не ощущала в нем презрения, которое так эффектно проявила мама, узнав о моем «грехопадении».
Невольно я сравнивала его с Кареном, более молодым, уверенно-расчетливым. Кто был счастливее?! Сидевший напротив старик, так и не сподобившийся получить квартиру в Москве, хотя воевал во время войны в эскадрилье «Нормандия — Неман», имел знак Почетного легиона, давно мог переехать во Францию, но остался участковым врачом в полусельской больничке? Или властный армянин, рассчитывающий каждый шаг, питавшийся женщинами, как чуреком, не потративший крупицу сердца на дружбу и любовь?!
Дмитрий Моисеевич смешно морщил лоб, отчего между бровями возникал трезубец и нависал над переносицей.
— Самое страшное, мадам, — сказал он под конец, — что родители тебя проиграли.
— Кому?
— Времени, среде, быту… Каждый жил по личным склонностям и никакой ответственности за душу, выброшенную в мир, не ощущал. Конечно, грех зарывать талант в землю, но еще грешнее пускать на ветер рожденную тобой душу…
Я обрадовалась. Приятно, когда ответственность перекладывается на других, а ты вроде жертва…
— Превратить себя в подстилку, пардон, с легкостью могут многие особи женского пола, и даже восхищаются своей независимостью. А принесло ли это счастье, ты смогла его купить за доллары?!
Мне стало скучно. Я пришла за конкретными советами, но, похоже, прикатила напрасно…
И я огрызнулась:
— Да, я была счастлива, потому что перестала думать о копейках, потому что появлялась с настоящим мужчиной, перед которым открывались двери всех ресторанов, потому что мое шмотье вызывало зависть всех «прикинутых», потому что могла купить любую клевую вещь, потому что жила в человеческих условиях, с наборами дефицитных продуктов…
Я ожидала всего, чего угодно, кроме веселого и добродушного смеха. Дмитрий Моисеевич хохотал так, точно выслушал очередной монолог Жванецкого или Задорнова. Даже глаза утирал, а потом сказал, отдышавшись:
— Вот ты и показала все свои болевые точки и все симптомы заразы. Почти как в старом анекдоте. У соседа умирает осел. Мне нет дела ни до соседа, ни до его осла, а приятно.
— А что лучше — иметь нищую душу или пустой желудок?
— Как я понимаю, тебе это не угрожало, просто ты струсила… биться за полноценную жизнь…
— Бесполезняк. Да и надоело за все биться. Я женщина, а не воин.
— Самое простое решение. — Он достал чистое белье из потрескавшегося комода и бросил его на диван. — Располагайся, мадам. Живи тут, если надо. Даже кормить буду, а от советов уволь. Своя голова была, чтобы грешить; пусть она тебя и выпутывает…
Он ушел в соседнюю комнату, долго кряхтел, курил что-то очень пахучее и приятное. Я знала, что старик сажал какой-то табак у дома, сушил, добавлял травы и не изменял самокруткам со времен войны.
— Дядя Дима, я не сплю, — крикнула я через час, бесполезно провертевшись на его кожаном диване, с которого сползали простыни. — Почему вы не хотите мне ничего толкового посоветовать?!
Он ответил, прокашлявшись:
— Бесполезно, ни советы, ни чужой опыт никого ни от чего не предостерегали. Я много лет думал: зачем было делать нашу революцию, когда уже была известна трагедия французской? Ведь по месяцам можно было все изучить, предсказать, понять? А влезли в новый, еще более страшный виток истории.
— Вы вышли из партии?
— Я в нее не входил в отличие от твоего отца. Он вступил в партию на фронте, а теперь в Австралии стрижет купоны, а я все пашу здесь свою борозду и только пытаюсь ее не искривлять…
— А почему вы не женились?
Пауза была долгая, поскрипывающая всеми звуками деревянного домика.
— В старину говорили — однолюб, сейчас молодежь таких называет выродками. А суррогатов не хотел, в монастыри уходить было не модно…
— Это мама вам жизнь загубила?
Снова пауза, откашливание.
— Не загубила, осветила!
Я хотела хмыкнуть, но что-то сжало горло, и я впервые позавидовала матери. Мне настоящее чувство так и не посветило. Хотя рядом с красавцем отцом шансов у дяди Мити не было.
— А вы бы сейчас на ней женились?
— С радостью. Она не хочет…
И впервые за много лет я заревела, затыкая рот подушкой, давясь соленой влагой и корчась под простыней. Жизнь все время меня обкрадывала, подсовывала дешевку, а разве я была хуже матери?!